Спустилась ночь. Дед умирал, и мы ничем не могли облегчить его страдания.
Я пошел под навес, повесил фонарь и присел у его изголовья. Он не спал, ему, видно, хотелось поговорить.
— В жизни я никому не сделал зла, — хрипло зашептал дед, — честно трудился и заботился о своих детях. Потом мы оказались здесь, на этой проклятой горе. А эта обезьяна… это сам дьявол…
— Но ведь теперь она никому не делает зла, — возразил я. — Она привязана и больше не ворует фрукты.
Старик, казалось, не слышал меня.
— Там, внизу, — продолжал он, — я тоже много работал. Но там нам всегда хватало еды. А потом пришли жестокие люди с ружьями. Придумали свой закон… И согнали нас с нашей земли.
Я встал и пересел к его ногам.
— А эта обезьяна, — с ненавистью прохрипел дед, — она тоже должна умереть…
«Тоже должна умереть» — эти слова стояли у меня в ушах, когда я отошел от него.
У волокуши обезьяна все еще жевала рис, извлекая его из защечных мешков. Я поднял фонарь, чтобы лучше рассмотреть ее рану. Кровь уже подсохла, сама рана была покрыта грязью. Кажется, она не очень пострадала от падения. Обезьяна перестала жевать и уставилась на меня. Я протянул руку, чтобы погладить ее, но она отпрянула назад. Я снова протянул руку, и на этот раз она не испугалась.
На следующий день я не подходил к навесу, где лежал дед, а возился с обезьяной. Я промыл ей рану, которая уже начала затягиваться. Обезьяна съедала все, что я ей приносил.
В сумерки появился деревенский знахарь и вместе с отцом и матерью прошел к деду под навес. Он принес какие-то травы и бутылку с желтоватой жидкостью. Но ему не пришлось показать свое искусство: прежде всего он спросил, есть ли у нас белая курица, которую следовало принести в жертву, а услыхав, что нет, не стал утруждать себя и ушел, неодобрительно покачивая головой.
Мы вернулись в дом. Мама зажгла фонарь.
— Он умирает, — прошептала она, — а мы ничем не можем ему помочь.
— Но чем мы можем помочь? — устало спросил отец, глядя в темноту. — Ты же знаешь, я делал все, что в наших силах. Я был у Богатого Человека, но он не пожелал впустить меня в дом.
Мама тихо заплакала, потом достала циновку, расстелила ее на полу и легла. Отец посидел некоторое время возле нее, потом вышел и исчез в темноте.
Он вернулся рано утром. Я в это время готовил завтрак на кухне. Он подошел ко мне и велел идти к дедушке.
Утро было прохладное, как всегда в горах. Ветра не было, ни один пальмовый лист не шелохнулся. Все было погружено в покой, и лишь изредка доносились резкие крики птиц. Дедушка спал, лицо его было спокойно и умиротворенно. Я присел возле него и стал наблюдать за его лицом. Если он и видел сон, то, должно быть, приятный, может быть, ему снилось, что у нас наконец-то вырос батат с клубнями величиной с кувшин.
Почувствовав мое присутствие, дед открыл глаза. Выражение мира и покоя сошло с его лица — он опять был старым человеком, которого мучила боль, которого людская жестокость загнала на гору, где он проклинал каждый камень.
— Тебе здесь нечего делать, внучек, — сказал он с трудом. — Мне уже ничем не помочь. Руки и ноги онемели, я не могу пошевелить ими. А та тварь, наверное, выздоравливает? — вдруг с ненавистью спросил он.
— Да, дедушка.
Он выругался.
— Если бы я мог двигаться! Я бы задушил ее собственными руками. Вы все предали меня — все! Даже твой отец. Я умру, а эта тварь будет жить.
Обезьяна зашевелилась в дальнем конце двора. Дед прислушался, потом проговорил хрипло:
— Да, я умру, а она будет жить!
Я понимал, что дед говорил правду, но мне очень хотелось, чтобы обезьяна жила, чтобы я мог приручить ее и играть с нею, как когда-то играл со своим щенком. Тощего, шелудивого щенка я нашел у дороги. Я принес его домой, промыл ему раны и тайком, когда отец с матерью уходили в поле, кормил. Щенок поправился, раны его зажили, и он даже потолстел. Но это продолжалось недолго — однажды отец прикончил его.
— Ты действительно хочешь приручить обезьяну? — прервал мои воспоминания дед.
Я встал, не отвечая побрел в тень гуавы, где лег и принялся бесцельно смотреть в голубое небо.
Через некоторое время из дома вышла мама с чашкой риса и направилась под навес, но почти тотчас же вернулась в дом. Поставив чашку перед отцом, она сказала:
— Ему уже ничего не нужно.
Я не стал ни о чем ее спрашивать, не побежал под навес — все и так было ясно.
Отец снова собрался в город. На этот раз он надел свою единственную рубашку и повязал голову черным платком — путь был неблизким. Он вернулся после обеда и молча прошел в дом. Говорить было бесполезно — он пришел с пустыми руками.