Женщинам не положено быть на кладбище, их удел оплакивать усопшего в его сакле, с причитаниями и плачем вперемежку с разговором о разного рода иных житейских тревогах и заботах. Ведь Дингир-Дангарчу не первый и не последний, и до него умирали, и после него будут умирать люди. А жизнь продолжается, жизнь берет свое.
— Бажу, Бажу, я вчера приготовила пироги из требухи и свежей крапивы и ждала тебя с детьми…
— Разве это дети, моя Вермисед, сам дьявол семиглавый не сладит с ними, — отвечает Бажу, вытирая краем черного шелкового платка слезы. — А лук ты не позабыла положить в пироги?
— И лук положила, и толченый чабрец, — отвечает Вермисед.
— Душистые, видно, получились. И со сметаной, наверное… Да, жаль, жаль нашего Дингир-Дангарчу. Аги, аги, аги! — плачет Бажу и причитает протяжно и жалостливо:
— Аги, аги, аги! — вторят ей горянки. У горящего очага они готовят угощения для тех, кто вернется с панихиды.
— Вчера среднего отвезла в больницу, — продолжает Бажу, — головные боли его одолели, подозревают менингит. Просили разрешения взять спинную жидкость для анализа, а как я, бедная мать, могла дать такое согласие без отца их? А он с отарой в пути на горные пастбища.
— Нельзя, нельзя, Бажу, ни в коем случае. Врачи всякое выдумают. И названия-то какие странные…
— Очень даже странные, раньше люди не ведали этих болезней и куда было спокойнее.
— Как, ты сказала, называется болезнь? — отозвалась одна из горянок, стоящих у очага.
— Говорят, менингит.
— Вот и перепутали, ой, не верьте, женщины, этим врачам. Вчера вот сын мой собирался купить удочку и называл ее что-то в этом роде, спи… спиннингит, что ли. Аги, аги, аги!
Незыблем обычай у горцев: идешь на кладбище — надевай папаху, в кепке не положено, в шляпе тем более — настоящие мужчины их не носят, а без головного убора нельзя. Вон возьмите пример с Махмуда Эсамбаева, даже в президиуме не снимает папахи. В папахе честь, в папахе достоинство.
— Кепки носят гяуры.
— А ботинки? Ведь раньше не было их.
— Ботинки — другое дело. Ботинки на ногах, а тут ведь голова.
Вот почему сегодня на кладбище много папах. Папахи и шубы, бешметы и куртки, сапоги и ботинки. Ночью прошел благодатный дождь, небо ясное, в нем нет ни пылинки — добрый, значит, был человек.
Хоронят Дингир-Дангарчу на старом, как и сам аул, кладбище. Молчат односельчане, но в голове у каждого ворочаются валуны мыслей:
«Солнце лишилось человека, человек лишился солнца… Вот как бывает в жизни».
«Я ему остался должен тридцать семь рублей, знают ли об этом его близкие, оставил ли покойный завещание?»
«Бычка прирезали для шурпы на поминки, кому же достанется шкура?»
«Нелегкой была его ноша, на иные три жизни хватило бы…»
«Да, грехов у него хоть отбавляй, в рай, конечно, не попадет, гореть ему в огне ада».
«Коммунист, раскулачил моего деда, чтобы род его с корнем вырван был!»
«Прощай, Дингир-Дангарчу…»
«Все смертны, и ничто не вечно… А память? Память о добром человеке жива, пока живы люди».
В ауле свои заботы: у родников женщины полощут белье, где-то лает собака, урчит мотор машины, смех детей доносится со школьной площадки. Над крышами саклей ровно струятся сизые дымки и, рассеиваясь высоко в небе, образуют легкую, прозрачную синь. Весна пахнет рыхлой сырой землей, которую лихо поддевает на свои рога резвящийся бычок.
У почтенных жителей аула свои неписаные законы, и, когда Султанат приготовила прощальную речь с перечислениями деяний и достоинств покойного, они сказали ей: «Ты хоть и сельсовет, но женщине нечего делать на кладбище, тем более что васият[7] Дингир-Дангарчу, его последняя и беспрекословно исполняемая воля, гласит: «Никаких речей!» Да, таково было желание усопшею. «Никаких речей!» — в полном, ясном сознании говорил он потому, что старики уходят из жизни, не теряя сознания, они просто устало уходят на покой. А завещал он это не только потому, что никто еще, как подобает взволнованному человеку, без бумажки, от души не говорил на похоронах, не только потому, что он сам не терпел и не любил произносить речей на кладбище, но и потому, видимо, что он знал: незаменимой в эти минуты бывает тишина. Тишина, молчание куда многозначительнее, чем любая самая хвалебная речь.