— Ты живешь старым понятием родства, отец, но рождается новое — родство людей, общества.
— Без рода и племени? Без кровного родства?
— Да, в моем понимании. Новая общность людей, советских людей, без этих двоюродных и троюродных. И расцветет на земле духовная их общность с мощными корнями и могучей кроной.
— Не верю я в это, не верю.
— Но это не зависит от того, что кто-то не верит.
— Я не «кто-то», а твой отец… Ну, а как же, скажи мне, связать с этим то, что иные люди стараются искать невест и женихов обязательно в своей среде? Роднятся, например, директор совхоза с председателем колхоза, мясокомбинат с молокозаводом и так далее. Как такое понимать мне, старику?
— Это капля в море.
— Но капля может очернить море.
— Нет. Это не страшно для здорового общества.
— Все это желаемое. Я остаюсь при своем… А возьми тот же обряд похорон. Он ведь остается таким, каким был тысячи лет. Не приемлют люди речей по бумаге, не приемлют. Одно чье-нибудь выступление, как, например, речь Махамада, сына Рабадана, и на целый год хватит разговоров, насмешек. О чем он говорил на похоронах Али? И о его работе, и о его личной жизни, и даже о профсоюзных взносах не забыл упомянуть. Ну как? Вот я и толкую: прежде чем отвергать старое, надо подумать, что дать взамен.
Добрый мастер акварели, окажись он здесь, изобразил бы сейчас старика Ашурали на серо-зеленом фоне стены у родника легкими, плавными мазками, выделив ярко-желтой краской лоб, нос, скулы и мочки ушей, вдохнув в них щедрость солнца, коричневой с желтым нарисовал бы его усы и округлую бороду, темно-синей — бешмет с расстегнутым воротом, наметив узлы-пуговицы, а папаху обязательно сделал бы, как есть, лохматой и абсолютно черной; глаза спрятал под брови, чтоб они смотрели задумчиво. И получился бы современный портрет.
— Это ты внушил Дингир-Дангарчу, чтоб он завещал похоронить его здесь? — продолжал сын.
— Не говорил! Не говорил! Я скажу это, когда буду сам умирать, скажу, чтоб меня похоронили тоже здесь, именно здесь, рядом с предками моими. — Старик указал палкой в сторону кладбища. — Где лежат мой отец, мой дед, мой прадед. Это вы, неблагодарные потомки, можете ничего не завещать, пусть хоронят где попало и как попало…
— Ты не подумал о том, что ты не один, что ты ответствен за многое, потому что тебя слушаются люди…
— Я горжусь тем, что люди внимают мне!
— А почему они это делают?
— Я прожил честную жизнь и ни у кого куска хлеба не отнимал, потому-то они и уважают меня.
— Нет, ты ошибаешься, отец, тебя не уважают, тебя боятся ослушаться.
— Откуда ты набрался такой наглости? — Лицо старика обрело цвет чахлой травы.
— От удара твоего!
Старик осекся и, сдерживая себя, на этот раз тихо, примирительно проговорил:
— Кровь опять просочилась, смой!
Но от этой минутной мягкости гнев вспыхнул с новой силой. Старик судорожно вскочил и, не желая больше оставаться наедине с сыном, заторопился — подальше от греха.
А сын испытующе смотрел вслед отцу и впервые так отчетливо видел его согбенную спину, сутулые плечи, кривые ноги кавалериста в заплатанных, нечищеных сапогах. Жаль стало ему отца, и не успела эта мысль укрепиться в нем, как старик от быстрого шага споткнулся и потеряв равновесие, упал. В одно мгновение Мурад оказался рядом, чтобы помочь отцу подняться, и в это время они услышали знакомый окрик: «Эй, Ашурали, не то место выбрал ты для молитвы!» Старик пропустил мимо ушей глупую остроту Хромого Усмана, обернулся к тому, кто, бережно поддерживая его, помогал встать на ноги, и увидел сына, а сын смотрел в помутневшие, слабые глаза отца, полные грусти и усталости. Две слезинки росой блеснули в глубоких впадинах глаз старика, и он отвернулся.
— Ты идешь домой? — спросил Ашурали, не оборачиваясь к сыну, и услышал ответ:
— Нет, отец!
И они разошлись. Мурад пошел вверх по той скале над обрывом, на которой когда-то случилась катастрофа, еще памятная людям: из-за беспечности водителя, поставившего на крутой, скалистой дороге автобус, машина, снявшись с тормозов, съехала вниз и задавила двух работников киносъемочной группы…
Мурад углубился в свои мысли и не слышал, как за ним бежала, окликая его, маленькая босоногая девчонка в коротком платьице и с торчащими, как козьи рожки, косичками. Он обратил на нее внимание, когда она очутилась рядом. Она протянула ему свернутый вчетверо листок бумаги и побежала обратно, но вдруг остановилась и, обернувшись, посмотрела на него, прикусив палец, и с лукавинкой в глазах улыбнулась. Развернув записку, Мурад увидел только три слова: «Я буду там». И больше ничего, даже подписи не было. Но Мурад понял все, он сейчас направлялся именно туда, где его ждали: записка лишь напоминала о волнении человека, который ее писал, его сомнениях… Мурад прибавил шагу, думая о встрече, хотя разговор с отцом, глубоко расстроивший его, не выходил из головы.