Когда Ермий не мог Елесю разбудить,
Тогда он вздумал их с молодкой прерядить;
Со обои́х тотча́с он платье скидавает,
Молодку в ямщиков кафтан передевает,
А ямщика одел в молодушкин наряд, —
Сим вымыслом Ермий доволен был и рад,
Что он не разбудил, бия, Елеську прежде:
Елеська на себя не схож уж в сей одежде,
И стали скрыты все татьбы его следы;
Ямщик был без уса, ямщик без бороды,
И словом, счесть сего нельзя за небылицу,
Чтоб не был Елисей не схож на молодицу.
Тогда-то все Ермий искусство показал:
Елесе голову платочком повязал
И посадил к себе храпящего на лоно,
Уж стала не нужна и дверь во время оно.
Ермий уж как божок то делал, что хотел.
В минуту порх в окно, взвился и полетел:
Не держат кандалы Ермия, ни запоры;
И можно ль удержать, где есть такие воры,
Пред коими ничто и стража и замки,
Ведь боги эллински не наши мужики!
Где речка Черная с Фонтанкою свилися
И устьем в устие Невы-реки влилися,
При устии сих рек, на самом месте том,
Где рос Калинов лес, стоял огромный дом;
По лесу оному и дом именовался,
А именно сей дом Калинкин назывался;
В него-то были все распутные жены
За сластолюбие свое посажены́;
Там комнаты в себя искусство их вмещали:
Единые из них лен в нитки превращали,
Другие кружева из ниток тех плели,
Иные кошельки с перчатками вязли,
Трудились тако все, дела к рукам приближа,
И словом, был экстракт тут целого Парижа:
Там каждая была как ангел во плоти,
Затем что дом сей был всегда назаперти.
Еще завесу ночь по небу простирала
И Фебу в мир заря ворот не отворяла,
И он у своея любезной на руке
Еще покоился на мягком тюфяке,
Когда Ермий с своим подкидышем принесся,
Подкидыш был сей лет осьмнадцати Елеся,
А может быть, уж он и больше в свете жил;
Принес и бережно его он положил
В обители девиц, по нужде благочинных,
А может быть, не так, как думают, и винных;
Снаружи совести трудненько постигать;
Вольно ведь, например, подьячих облыгать,
Что будто все они на деньги очень падки,
А это подлинно на них одни нападки,
Не все-то де́ньгами подьячие дерут,
Иные овсецом и сахарцом берут,
Иные платьицем, винцом и овощами,
И мягкой рухлядью, и разными вещами.
Но шашни мы сии забвенью предадим
И повесть к своему герою обратим.
Красавицы того не ведают и сами,
Что между их ямщик, как волк между овцами,
Лишь только овчею он кожей покровен;
Голубки, не овца лежит меж вас, овен!
Тогда уже заря румяная всходила,
Когда начальница красавиц разбудила,
Глася, чтоб каждая оставила кровать,
И стала ремесло им в руки раздавать;
Теперь красавицам пришло не до игрушки:
Из рук там в руки шли клубки, мотки, коклюшки;
Приемлет каждая свое тут ремесло,
Работу вдруг на них как бурей нанесло.
От шума оного Елеся пробудился,
Но как он между сих красавиц очутился,
Хоть ты его пытай, не ведает он сам,
Не сон ли, думает, является глазам?
И с мыслью вдруг свои глаза он протирает,
Как бешеный во все углы их простирает;
Везде он чудеса, везде он ужас зрит
И тако сам себе с похмелья говорит:
«Какой меня, какой занес сюда лукавый,
Или я напоен не водкой был, отравой,
Что снятся мне теперь такие страшны сны?
Конечно, действие сие от сатаны».
Так спьяна Елисей о деле рассуждает
И, винен бывши сам, на дьявола пеняет.
Но наконец уже и сам увидел он,
Что видит наяву ужасный этот сон;
Теперь, он думает, теперь я понимаю,
Что я в обители, но в коей, я не знаю;
Он красных девушек монахинями чтет,
Начальницу в уме игуменьей зовет;
Но с нею он вступить не смеет в разговоры,
Лишь только на нее возводит томны взоры,
Из коих он свой страх начальнице являл
И думать о себе иное заставлял;
Уже проникнула сия святая мати,
Что на девице сей не девушкины стати,
И также взорами дала ему ответ,
Что страха для него ни малого тут нет.
О чудо! где он мнил, что прямо погибает,
Тут счастье перед ним колена подгибает
И прямо на хребет к себе его тащит.
Начальница ему надежный стала щит,
Она ему стена, теперь скажу я смело,
Понеже купидон вмешался в это дело:
Он сердце у нее внезапно прострелил
И пламень внутрь ее неистовый вселил.
Она уж хочет знать о всей его судьбине,
И хочет обо всем уведать наеди́не;
Рукою за руку она его взяла
И в особливую комна́тку повела,
Потом, когда она от всех с ним отлучилась,
Рекла: «Я в свете сем довольно научилась
Прямые вещи все от ложных отличать,
Итак, не должен ты пред мною умолчать,
Скажи мне истину, кто есть ты и отколе?»
Елеся тут уже не стал таиться боле.
«О мать! — он возопил. — Хоть я без бороды,
Внемли, я житель есмь Ямския слободы;
Пять лет, как я сию уж должность отправляю,
Пять лет, как я кнутом лошадок погоняю;
Езжал на резвых я, езжал на усталы́х,
Езжал на смирных я, езжал на удалых;
И словом, для меня саврасая, гнедая,
Булана, рыжая, игреня, вороная, —
На всех сих для меня равнехонька езда,
Лишь был бы только кнут, была бы лишь узда!
Я в Питере живу без собственна подворья,
А в Питер перешел я жить из Зимогорья[31],
Откуда выгнан я на станцию стоять,
Затем что за себя не мог я там нанять
Другого ямщика… Но ты услышишь вскоре
О преужаснейшей и кроволитной ссоре,
Которая была с валдайцами у нас.
Прости ты сим слезам, лиющимся из глаз;
Я ими то тебе довольно возвещаю,
Какую и теперь я жалость ощущаю,
Когда несчастие мое воспомяну:
Я мать тут потерял, и брата, и жену.
Уже мы под ячмень всю пашню запахали,
По сих трудах весь скот и мы все отдыхали,
Уж хлеб на полвершка посеянный возрос,
Настало время нам идти на сенокос,
А наши пажити, как всем сие известно,
Сошлись с валдайскими задами очень тесно;
Их некому развесть, опричь межевщика:
Снимала с них траву сильнейшая рука;
Итак, они у нас всегда бывали в споре, —
Вот вся вина была к ужасной нашей ссоре!