— Нет, — ответил я, — в следующем. Один раз оставался на второй год.
— Ха, занимаешься, значит, искусствами, — серьезно сказал он и спокойно глотнул сакэ. — А я вот уже лет восемь учусь здесь в музыкальной школе. А закончить никак не могу. Ни разу не был на этих, как они называются, экзаменах. Один проверяет способности другого... По-моему, это не так уж просто, да и не очень вежливо. Ты как считаешь?
— Да, вы правы.
— Впрочем, это я так, на самом деле просто голова плохо работает. Я частенько сижу здесь, смотрю на людей, а они все идут и идут мимо. Сначала это было невыносимо. Ведь столько их проходит, и никто меня не знает, никто не обращает на меня внимания. При одной только мысли об этом... Нет, можешь не поддакивать. Я же просто подделываюсь под твое настроение. Сам-то я отношусь к этому спокойно. Мне даже нравится. Словно чистые воды журчат у изголовья. И это не смирение. Это царственная радость.
Выпив сакэ, он протянул мне пустую чашку.
— Видишь надпись: «Белая лошадь строптива»? Впрочем, хватит. Держи, дарю ее тебе. Купил за большие деньги в антикварном магазине в Асакуса и храню в этом кафе. Никому, кроме меня, пить из нее не разрешается. Мне нравится твое лицо. У тебя хорошие глаза. Если я умру, ты будешь пользоваться этой чашкой. А умру я скоро, может быть, даже завтра.
Потом мы часто встречались в этом кафе. Баба так и не умер. И не только не умер, а даже заметно растолстел. Бледные щеки его вздулись, словно персики. Он говорил, что это из-за сакэ, и тихо добавлял: «Очень опасно так толстеть».
Постепенно мы подружились. Почему я не бежал от такого человека, а, наоборот, стал с ним близок? Может быть, потому, что верил в его гениальность?
В конце прошлой осени в Японию приезжал скрипач-виртуоз Йозеф Сигетти, родом из Будапешта, дал три концерта в зале Хибия и все три раза был холодно встречен публикой. Этот самонадеянный упрямец, этот сорокалетний гений пришел в ярость и написал статью в столичную газету «Асахи», где бранил японцев, утверждая, что их уши сродни ослиным. Но вот что интересно: после каждого выпада в адрес японской публики в скобках, подобно рефрену стиха, стояло: «За исключением одного молодого человека». Говорят, в музыкальных кругах долго спорили о том, кто этот «молодой человек». Оказывается, им был Баба. Он встречался с Сигетти и разговаривал с ним. Ночью, после того как в зале Хибия провалом закончилось третье выступление, Баба зашел в известный пивной бар на Гинд-зе и в тени растущего в кадке дерева заметил большую лысую голову Сигетти. Ни минуты не раздумывая, без всяких церемонии он подошел и сел за столик рядом с тем, за которым, прихлебывая пиво, с нарочито спокойным видом и вымученной улыбкой сидел, обиженный, всемирно известный виртуоз. В ту ночь Баба и Сигетти разговорились и вдвоем обошли все самые популярные кафе с первого по восьмой квартал Гиндзы. По счету платил Сигетти. Пил он много, но держался превосходно. На его шее, как и во время концертов, красовалась аккуратная черная бабочка, и он ни разу не тронул пальцем официантки. Выяснилось, что в искусстве он ценит прежде всего интеллектуальность, а его любимые писатели — Андре Жид и Томас Манн. При этом он все время грыз ноготь на безымянном пальце правой руки. (Имя Жид Сигетти произносил как «Тит».) Когда совсем рассвело, они, не глядя друг другу в глаза, обменялись бессильным рукопожатием во дворе отеля «Тэй-коку», около прудика с лотосами и расстались. В тот же день Сигетти сел в Иокогаме на пароход «Эмпресс оф Канада» и отправился в Америку, а на следующий день в «Асахи» появилась статья с вышеупомянутым рефреном.
Однако у меня вся эта история, хвастливо рассказанная Баба, вызывала немалые сомнения. Да и говорил он как-то неуверенно, то и дело моргая, а к концу рассказа пришел в крайне дурное расположение духа. Да и не верилось, чтобы Баба мог владеть языком настолько хорошо, чтобы с вечера и до самого утра занимать разговорами иностранца. Стоит раз в чем-то усомниться, и подозрениям не будет конца, но ведь я и в самом деле не знал, каковы его музыкальные взгляды, насколько велико его мастерство скрипача, что он представляет собой как композитор. Правда, иногда Баба приходил в кафе, держа в левой руке сверкающий черным блеском футляр для скрипки, но футляр всегда был пуст. По его словам, футляр был символом современности, за внешним блеском которой скрывалась холодная пустота, но у меня всегда возникало странное подозрение: а держал ли он скрипку в руках хоть раз? Словом, привлекали меня вовсе не его дарования, а что-то совсем другое. Но что?