Выбрать главу

— Спасибо, детки… Только не надо… У самого есть…

Таким простым манером мне оказывали добрые ребятки внимание… Иногда, смотришь, крынку молока несет мальчуга и обижается, если отказываешься.

С семи часов утра мы ходили в училище. И надо сказать правду, мои ученики учились с охотой, и с большим удовольствием слушали чтение рассказов и стихотворения Некрасова… И если кто-нибудь из них, бывало, мешал другим, то все в один голос так и напускались на маленького шалуна.

Только одно было плохо. Много хлопот было с отцами. Детей, желающих ходить в школу, было много, но не всегда, бывало, их пускали.

— Чего ты, Ванька, в училище не ходишь? — спросишь, встретив на улице, какого-нибудь востроглазого сопляка…

— Тятька, в училищу не пущает…

Обыкновенно мы шли вместе с мальчиком к отцу. В душной, низкой избе сидел, как водится, дед за лыком, отец за какой-нибудь работишкой да старуха на печи.

— Здоро́во… Бог по́мочь!

— Здоро́во, родимый! Садись… будь гостем…

— Что это вы Ваньку-то в училище не пускаете?..

— Глупенек еще, родимый… Мал… куда ему… Да и — не во гнев тебе будь сказано, — батюшко баил, что ты по псалтырю не вучишь… так какое же это будет вучение? И опять: сказывают — ты без розги вучишь! А нетто без розги вучать?..

Большого труда стоило уламывать мужика, но в конце концов он соглашался и только прибавлял:

— А уж ты его не жалей. Баловать будет — хлыстай… Без этого нельзя!..

Наше село — очень бедное село. Земли мало. Заработки на стороне плохие. Ходили в город на кожевенные заводы по пятнадцати копеек в день, так зато там работа больно «люта», хлеб дорог, словом мне приходилось видеть самую крайнюю бедность и безотрадное существование. Больных бывало много, но фельдшер наш, прозванный «гамазейной крысой», столько же смыслил в лечении, сколько и в малайской грамоте и от всех болезней прописывал белладонну и гумозный пластырь. Да и то, чтобы получить от него эти лекарства, следовало сперва дать гривенник.

Обыкновенно, когда уж круто приходилось мужику, хозяйка его шла к фельдшеру:

— Подь, голубчик, взгляни… Всего ломает, просто страсть, батюшко!..

— Это риматисм, — глубокомысленно замечал фельдшер и прибавлял: — А гривну принесла?

— Принесла, батюшко… На́…

И они шли к больному.

Охал мужик… Простудился он недели две тому назад, ездивши в лесную порубку… Из прежнего здоровяка на коннике лежал изможденный, еле дышавший человек.

— Что болит? — спрашивал фельдшер.

— Всё, отец ты мой… Всего разломало… Дюже болит… Помоги!

— Этто риматисм… дда!

И лекарь начинал ощупывать больного; трогал голову, жал ноги, тер живот и велел высовывать язык.

— Чаю напейся… да скорей… Вот порошки… прими. А назавтра всё пройдет.

Но по большей части назавтра хозяйка ревела на всю улицу, потому что хозяин умирал, и приговаривала:

— Умер… сиротой оставил… Отколь домовинку (гроб) справишь? Отколь попу на погребенье дашь?.. Бедная я… У-у-у-у…

— Случай вышел… Как есть необразованный народ. Поздно хватились, — говорил в тот же день фельдшер, играя в правлении с писарями в три листика.

— Подлинно необразованный… А намедни пришла сюда баба и, как бы вы думали, Левонтий Ваныч, с чем?.. Хлюст-с: фалька с бардадымом — пятачок пожалуйте!.. Пришла и спрашивает: «Кады, говорит, будет некрутчина?». Сказал я ей. Что́ же глупая сказывает: можно ли, мол, малолетку в солдаты продать… Бедность, мол… То-то… Сдавайте.

— Фу ты… Неуч!.. И добро бы лечились, как люди… Дашь им тинтуру беладонна, ну и думаешь, людям дал… порядок знают; порошок в два раза примут, так ведь нет: ровно бы скот какой, так и норовит с маху его сожрать… Помирил… Гуляйте-с!

Был в округе и доктор. Жил он в городе; только у нас в селе его никогда не видали, и только одна слава была, что доктор есть. (Всё это, конечно, было до земства.)

Еще в В… мой начальник говорил, что в Чеяркове — пьяница народ. И это пустяки! Пить — пили, но чтобы особенно шибко — этого я не замечал. Да и пить, признаться, не на что было. По́дать да недоимки до того всех обчистили, что как войдешь куда-нибудь в избу, то только и слышишь:

— Хлебушко ноне дорог… О господи!..

— Чай, в Питере у вас не то, что у нас… Вишь — бедность!

— Жрать, прости господи, нечего. А тут опять недоимка!..

— Ты почто лес воровал? — спрашивает голова как-то у ледащего мужичонки.

— Для лесу… Дровец надыть. Божий лес, божий, батюшка…

— А ты не воруй!.. Не приказано!

5

Наступила масленая неделя, и на селе стало шумней. Из дома в дом ходили в гости. Пили и ели. И ко мне пришли дьячок и писарь. Сели. Я послал за полуштофом.

Писарь, видимо, рисовался передо мной и хотел показать, что он тоже кое-что знает. Потому и повел такую канитель:

— Таперча, Костентин Михалыч, вы вот в Питере были. Чай, там эта самая водка ни по чем?

— Рупь — ведро! Ничего не сто́ит! — отрезал уже подгулявший дьячок.

Писарь только на него покосился и сказал:

— Снова обращусь к вам и спрошу: чай, там в Питере-то хорошо?

— Благолепно! Но только, полагаю, супротив Москвы ему ни в жисть, потому там церквей… церквей! Господи! — снова перебил дьячок.

— Но как же вы про ефто можете знать, когда вы не токмо что в Питере, или в Москве, а дальше Мурома носу не показывали?

— А по книгам… Слава богу. В книгах всё описано…

— Всё не то! Теперче — снова обращаюсь к вам, Костентин Михалыч, — сказывают, бытто в Питере есть колонна… И бытто в такую она вышину идет, кабысь конца ее не видать. В облаках, слышно, теряется. Как вы об эвтом судите?

— Этто Александровская! Как же, знаю! — опять перебил дьячок.

— Дайте им сказать… Много-то вы знаете!

— Побольше тебя… Службу церковную знаю. И опять же…

И мои гости так заспорили, что дело чуть не дошло до рукопашной. Спасибо, старик Семелькин пришел и увел их к себе. Прощаясь, писарь заметил:

— Не обессудьте… Праздничное дело… Милости просим к нам!

А дьячок снова пристал:

— Чудно́е дело: на «вич» все католики!

Вечером опустела наша изба. Хозяева ушли в гости. Вышел и я на улицу; посидел у ворот и уже хотел идти в комнату, как услышал у сарая голос Марфы и старика Семелькина:

— Так как же будет, Марфуша?.. Ай меня вовсе не любишь? Ай не согласна?

— Бога вы, тятенька, не боитесь… Пустите!

— Не трожь! Будешь покорна — озолочу и Степку пошлю в Питер с полным моим доверием. Одену тебя, ровно кралю… Платков надарю!

— Не смущайте же… Стыдились бы пустую речь говорить!

— Марфа, Марфа, слухай меня… Не супротивничай. Худо будет… В солдаты Степку сдам!

— За ним пойду!

— Ах ты, тварь ехидная. Н-ну, берегись, бер-регись!.. Марфуша! Денег хоть?..

Так и прекратился разговор, осветивший мне причину безобразной ненависти отца к сыну. По избам уже стали тушить огни… Марфа сидела на своей постели и горько плакала. Скоро собралась домой вся семья, и всю ночь из-за перегородки ко мне доносились вздохи, ужасающий храп, икота и пьяные возгласы:

— Не позволю… ни… ни… Еще стаканчик!.. Шалишь!..

Часто отворялись двери в сени, и Марфа нередко ходила за квасом и, подавая мужу, соболезновала:

— Эка, родимый, надрызгался… Срам!

Наступил пост. Заходили все в церковь. Снова наша сельская жизнь вошла в свою обычную колею. Как-то раз приходит ко мне один мальчишка и, обдергивая свой кафтанишко, смотрит на меня и будто что-то хочет мне сказать.

— Ну что, Федя… Говори…

— А бить не будешь?

— Глупый… Нешто я кого бил?

— Нешто ты антихрист?

И, проговорив это, мальчишка словно сам законфузился и потупил свои черные глазенки в землю.

— Кто это тебе сказал?

— Да бабушка баит, что ты антихрист и что ты нас с колокольни будешь бросать. Этто — баила бабушка — вучитель только наперво добрый, а опосля он вас всех с колокольни побросает…