Губернатор взял пакет и молча поклонился.
— Все, что после меня останется: деньги, имущество, я завещал экономке… Федор Иваныч душеприказчик. Буду просить ваше превосходительство, чтобы ее на первых порах не обидели, чтобы никого в дом не пускали… особенно сына Григория…
Губернатор обещал оказать свое содействие.
После минутного молчания, видимо уставший, старик снова заговорил довольно твердым голосом:
— Хоронить меня попрошу со всеми почестями, подобающими полному адмиралу. Впереди должны нести мои флаги: контр-адмиральский, вице-адмиральский и адмиральский… Они все стоят в зале. Затем ордена… Федор Иваныч знает порядок.
— Все будет исполнено, ваше высокопревосходительство…
— Гроб, могила и памятник давно готовы… На похороны деньги отложены… Федор Иваныч! Посмотри-ка в правом верхнем боковом ящике в письменном столе.
Федор Иванович вышел в кабинет и скоро вернулся с конвертом, на котором крупным стариковским почерком было написано: «На мои похороны».
— Тут шестьсот рублей… больше не тратить, Федор Иваныч… Хоронит меня пусть приходский поп. Архиерея не нужно… Слышите, Федор Иваныч?
— Слушаю, ваше высокопревосходительство!
— Ну, теперь все, кажется… Покорно благодарю, ваше превосходительство, за внимание, — проговорил адмирал, протягивая из-под одеяла сморщенную побелевшую руку.
Губернатор дотронулся до холодеющей уже руки адмирала и, повторив обещание исполнить все его распоряжения, ушел, обещав завтра навестить его высокопревосходительство.
Старик закрыл глаза и, казалось, дремал.
Тогда в кабинет вошла Настасья, вся взволнованная, со слезами на глазах (она слышала весь разговор, стоя у дверей), и, приблизившись к постели, проговорила:
— Голубчик барин, не хотите ли причаститься… Бог здоровья пошлет.
Адмирал ни слова не ответил.
Она повторила просьбу. Адмирал недовольно взглянул на свою фаворитку потускневшими глазами и снова опустил веки.
Через четверть часа он открыл глаза и слабеющим голосом произнес:
— Сегодня на почту придут деньги, Федор Иваныч… Жалованье и аренда за треть…
— Точно так, ваше высокопревосходительство…
— Нельзя ли оформить, чтобы и это Настеньке, а не детям?
— Уж поздно, ваше высокопревосходительство.
— Жаль… жаль… — коснеющим языком пролепетал старик. — Так пусть одной Анне… Ну, ступайте… Подремлю, — прибавил он чуть слышно и закрыл глаза.
Федор Иваныч и Настасья вышли за двери.
Когда через несколько времени они заглянули в спальню, грозный адмирал уже заснул навеки с спокойно-суровым выражением на лице.
Кукушка в столовой прокуковала три раза.
В шторм
Посвящается Наташе
— Барин, а барин! Лександра Иваныч! Ваше благородие!
И с этими словами Кириллов, вестовой мичмана Опольева — маленький и приземистый, чернявый молодой матросик, с сережкой в ухе, расставив, для сохранения равновесия, ноги врозь и придерживаясь, чтобы не упасть, одной рукой за косяк двери, — другою слегка дергал ногу мичмана, который крепко и сладко спал в своей маленькой каюте, несмотря на стремительную качку, бросавшую корвет «Сокол», словно мячик, на волнах рассвирепевшего Атлантического океана.
В ответ ни звука.
Барин был соня и, по выражению вестового, «вставал трудно».
И Кириллов, хорошо знавший, что его же «заругают», если барин хоть на минуту опоздает на вахту, после паузы снова дергает мичманскую ногу, но уже сильней и решительней.
— Ваше благородие! Вам на вахту! Лександра Иваныч! Извольте вставать!
— К черту! — раздался сонный окрик из койки.
— Никак невозможно… Лександра Иваныч!
— Я умер! — промычал мичман. — Брысь!
И, отдернув ногу, которую теребил вестовой, Опольев натянул на себя одеяло и повернулся на другой бок, готовый сладко поспать, как сильный продольный размах корвета ударил мичмана лбом о переборку и заставил очнуться.
Он высунул из-под одеяла заспанное, совсем молодое лицо, красивое, нежное и румяное, с пробивающейся светло-русой шелковистой бородкой, девственными усиками и кудрявыми белокурыми волосами, и, щуря свои большие карие глаза, улыбался сонной счастливой улыбкой, как улыбаются дети после хорошего сна, видимо находясь еще во власти чар сновидения, которые унесли его далеко-далеко от действительности.
Ярко-зеленая свежая листва деревенского сада, дышащего ароматом… Пахучие липы, маленькая покосившаяся скамейка под ними с вырезанными именами: «Елена», «Александр». Чудный профиль девушки в белой холстинке… Черные глаза, вдумчивые, нежные, добрые… Вьющиеся, славные волосы с веткой сирени в косе… Любящий, полный ласковой грусти взгляд этой милой, дорогой Леночки, которая слушает восторженно-умиленные речи своего жениха и, вся притихшая, точно боясь спугнуть полноту счастия, жмет своей мягкой и теплой рукой все крепче и крепче руку мичмана, и слезы дрожат на ее ресницах… «Навсегда!» — шепчет она. «Навсегда!» — чуть слышно отвечает он… Они так долго сидят, и вечер, обаятельный и тихий, застал их немыми от радости… Сад точно замер вместе с ними… Ни звука, ни шороха. И загоравшиеся в небе звезды кротко и любовно мигают сверху, словно любуясь молодыми людьми и слушая, как полно бьются их переполненные сердца.
«Леночка! Александр Иваныч! Идите пить чай!» — стоит еще в ушах ласковый голос Леночкиной матери.
Все это, напомнившее о себе чудным сном, представляется с ясною дразнящею реальностью. Мозг еще не освободился от впечатлений грез. И молодому моряку хочется, до страсти хочется подолее задержать эти грезы.
Но прошло мгновение, другое — и они исчезли, словно растаяли, как дымок в воздухе.
В полусвете каюты, иллюминатор которой, наглухо задраенный (закрытый), то погружался в пенистую воду океана, то выходил из нее, пропуская сквозь матовое стекло слабый свет утра, Опольев увидал маленькую фигурку своего смышленого, расторопного вестового, который, держась обеими руками, качался вместе с каютой и со всеми находящимися в ней предметами, услыхал раздирающий душу скрип корвета, почувствовал отчаянную качку и окончательно пришел в себя.
Счастливая улыбка исчезла с его лица.
— Однако валяет! — промолвил он с серьезным видом, стараясь принять такое положение, чтобы опять не стукнуться.
— Страсть, как раскачало, ваше благородие.
— Скоро восемь?
— Склянка (полчаса) осталась!
— А наверху как?
— Не дай бог! Ревет!
— В ночь, видно, засвежело?
— Точно так, ваше благородие! Ночью фок убрали и четвертый риф взяли. Капитан всю ночь были наверху, — докладывает вестовой.
И, помолчав, молодой матрос, впервые бывший в дальнем плавании, прибавил боязливым и несколько таинственным тоном:
— Даве ребята сказывали на баке, ваше благородие, бытто похоже на то, что штурма настоящая начинается. Ветер так и гудет в снастях… Волна — и не приведи бог какая агромадная, Лександра Иваныч… Ровно горы катаются…
— Видно, боишься шторма, Кириллов, а?
— Боязно, Лександра Иваныч! — простодушно и застенчиво ответил матрос.
— Нечего, брат, бояться. Справимся и со штормом! — авторитетно и с напускной небрежностью заметил молодой офицер, сам еще никогда не испытывавший шторма и втайне начинавший уже ощущать некоторое беспокойство от этой адской качки, дергавшей и бросавшей корвет во все стороны.
Внизу, в каюте, опасность казалась значительнее.
— Точно так, ваше благородие! — поспешил согласиться и Кириллов более по чувству деликатности перед «добрым барином» и по долгу дисциплины.
Но невольный страх, который он старался скрыть, все-таки не оставлял молодого матроса.
— Холодно наверху?
— Пронзительно, ваше благородие.
— Дождевик приготовил?
— Готов.
— Ладно. Ну, теперь и вставать пора!
Но прежде чем расстаться с теплой койкой, мичман, снова охваченный набежавшим воспоминанием и в эту минуту особенно сильно пожалевший, что только что бывший сон не действительность, — совсем неожиданно проговорил с невольным вздохом: