Совет молчал.
Большинство не сомневалось, что этот геройский план бесполезен и что, во всяком случае, если бы мы и взорвали часть неприятельского, несравненно сильнейшего и имеющего винтовые корабли, флота, то это не достигло бы цели — спасти город. Другая часть неприятельского флота, специально боевая эскадра, посланная для атаки нашего флота, могла отрезать нас или вместе с нами ворваться в Севастополь. И тогда гибель нашего флота все-таки не спасла бы города.
Среди моряков мысль — преградить вход неприятельскому флоту на севастопольский рейд и запереть свои корабли — обсуждалась уже со дня высадки неприятеля.
Но ввиду такого предложения, щекотливого для моряков, уже не раз показавших, что они не боятся смерти, когда она нужна, — да еще сделанного таким уважаемым и любимым вождем, как Корнилов, — долгое время продолжалось молчание.
Никто не решался сказать то, что по совести считал необходимым. Никто не смел предложить своими руками потопить те самые корабли, которые были для них так дороги и близки, признав их бессилие, и отказаться от звания моряка, которым так гордились черноморцы.
Умное, энергичное и бледное лицо Корнилова, казалось, сделалось еще бледнее и серьезнее. Его тонкие губы вздрагивали.
Молчал и он, понимая, что молчание совета говорит о несогласии подчиненных, которых он хорошо знал как мужественных и храбрых ревнителей долга.
Так прошло несколько длинных, томительных минут.
Все-таки никто не высказал воистину гениальной общей мысли, которая на время и спасла Севастополь.
Наконец поднялся курчавый, черноволосый, пожилой капитан, с привлекательным, но некрасивым, рябым лицом и блестящими глазами.
Это был известный лихой моряк, побывавший в молодости в плену у черкесов после схватки с ними, известный неустрашимостью и веселым характером моряк, капитан первого ранга Зорин.
Он взволнованно громко сказал, обращаясь к совету:
— Хотя я не прочь вместе с другими выйти в море, вступить в неравную битву и искать счастья или славной смерти, но я смею предложить другой способ защиты: заградить рейд потоплением нескольких кораблей, выйти всем на берег и защищать с оружием в руках свое пепелище до последней капли крови[14].
Корнилов не соглашался. Тогда поднялись громкие разговоры. Большинство совета все-таки соглашалось с предложением Зорина.
Но Корнилов упорствовал.
Вдруг ему доложили, что Меншиков приехал в Севастополь и находится на одной из батарей на Северной стороне.
Корнилов распустил совет, приказал быть готовыми к выходу в море и уехал к главнокомандующему.
Адмирал доложил князю, что он не согласен с мнением совета, и объявил, что выйдет в море.
Меншиков же вполне согласился с советом и приказал затопить корабли на фарватере.
— Я не могу исполнить приказания вашей светлости!
— Ну, так уезжайте в Николаев, к своему месту службы, как начальник штаба черноморского флота и портов! — резко сказал главнокомандующий.
И с этими словами приказал своему ординарцу попросить к себе командира севастопольского порта.
— Остановитесь! — воскликнул Корнилов. — Это самоубийство… то, к чему вы меня принуждаете… Но чтобы я оставил Севастополь, окруженный неприятелем, невозможно! Я готов повиноваться вам!
И через пять дней корабли были затоплены.
День девятого сентября был для севастопольцев жутким. Все ждали неприятеля… Все работали, воздвигая укрепления… Корнилов был везде.
К вечеру собрались под Севастополем, на так называемом Куликовом поле, наши войска и расположились бивуаком. Меншиков ни с кем не совещался. Видимо, никому не доверяя, сидел он в маленьком домике, угрюмый, раздраженный, разглядывая карту Крыма, и погруженный в мрачные думы.
Одиннадцатого сентября он отдал приказ, которым возложил оборону всей северной части Севастополя на Корнилова, а заведование морскими командами, назначенными для защиты южной части, — на Нахимова.
Разумеется, князь не сомневался, что, несмотря на геройство Корнилова с его десятью тысячами моряков и двумя батальонами пехоты, несмотря на геройство Нахимова с тремя тысячами моряков, — Севастополь обречен на гибель, если союзники догадаются идти на Севастополь.
И Меншиков торопился уйти от союзной армии и соединиться с подкреплениями, чтобы спасти весь Крым и взять Севастополь обратно, если его неприятель уже возьмет.
Никто в точности не знал его намерений. Все знали только, что главнокомандующий бросает Севастополь ввиду неприятеля, и в эти дни князя Меншикова называли «Изменщиковым».
Даже рассказывали, что светлейший продал Севастополь английскому главнокомандующему лорду Раглану. Рассказывали, будто бы союзники посылали к Меншикову с предложением, чтобы город сдался и ключи были посланы в главную квартиру, и на это князь отвечал: «Ключи я потерял под Альмой, а Севастополь брать вам не мешаю»…
«И взял да и ушел ночью в Бахчисарай!» — прибавляли в Севастополе.
В эту памятную ночь разбитые войска Меншикова не долго спали под Севастополем на бивуаках на Куликовом поле. Надо было во что бы то ни было скрыться от неприятеля, как скрывается от охотника затравленный, обессиленный зверь, чтобы зализать раны и удрать под его носом. Обоз был раньше послан по боковой дороге к Симферополю, в обход союзников.
В маленьком домике, закрытом деревьями, сидел за деревянным столом главнокомандующий, задумавший свое смелое фланговое движение.
Это был высокий, худой, болезненный на вид старик, с коротко остриженной седой головой, с темными проницательными глазами, от взгляда которого веяло холодом, надменностью и умом. Его бледно-желтое лицо то и дело морщилось, и губы складывались в гримасу, точно он испытывал какую-то боль.
Он был в пальто с генерал-адъютантскими погонами. Один в комнате сидел он за столом и писал письмо императору Николаю Первому, которого был любимцем. Откровенно писал о своем поражении, напоминая, что давно уже просил сильного подкрепления войсками и способными генералами, и просил сменить его более достойным главнокомандующим.
Затем он писал еще письма и, когда кончил, выпрямился и поднял голову и, казалось, стал еще надменнее и сумрачнее.
Тихим, слегка гнусавым голосом он проговорил:
— Полковник!
Из соседней комнаты вышел полковник, исполнявший в то время обязанности исправляющего начальника штаба и интенданта.
— В полночь уходим на Симферополь… Маршрут всем начальникам известен. Проводники есть?
— Точно так, ваша светлость!
— Штаб не напутал, по своему обыкновению? — с насмешливой, презрительной улыбкой промолвил князь.
— Никак нет, ваша светлость! — докладывал полковник, моргая своими бегающими глазами.
— Ступай и поезжай снова сказать корпусным командирам, что в полночь выступать… И как можно тише… И позови ко мне…
Он минуту подумал и сказал:
— Позови дежурных адъютанта и ординарца…
Начальник штаба был рад, что князь, языка которого все боялись, не очень сердит на своего приближенного и не выгонит его из армии, а оставит его интендантом.
Это было выгодно и вполне безопасно, тем более что в те времена солдаты не смели жаловаться начальству, которое часто само было сообщником интендантов и вместе с ними обирало солдат.
Надменный князь почти никогда и не показывался войскам и словно бы презирал солдат, не обмолвливаясь с ними ни одним словом и даже не здороваясь. Нечего и говорить, что он не входил в положение и нужды солдат и был нелюбимым и чужим главнокомандующим, не внушавшим даже веры в свои боевые способности и мужество.
И только в утро Альминского поражения, — вину которого все, конечно, сваливали на князя Меншикова, — он, хладнокровный, со своей насмешливо-презрительной усмешкой старого скептика и царедворца, не верующего ни в бога ни в черта, ездил шагом перед войсками, не обращая внимания на снаряды и на пули. И потом, бледный и задыхавшийся от бешенства, он напрасно останавливал, потрясая нагайкой, бегущих солдат и бранил отборной бранью генералов и офицеров, бежавших вместе с другими.