Чижов недоверчиво усмехнулся.
— То-то не понять! Душа в тебе свиная, а рассудок подлый… Еще рад, что матроса отпорют без всякого закона! Думаешь, только больно, — а не то, что позорно и обидно… И что присоветовал!.. Совесть-то в деревне оставил… А я полагал, что ты хоть и трус, а все-таки с понятием втихомолку! — негодующе прибавил Митюшин, возвышая голос.
— Ты что же ругаешься? Это по каким правам?
— Вали к своему боцману… Виляй свиным своим хвостом и обсказывай. Может, и ты ему про меня кляузничал… Так заодно…
— Усмирят тебя, дьявола отчаянного!
И Чижов, полный ненависти к нему, отошел.
Раздали койки. Митюшин долго не засыпал, думая грустные думы.
С полуночи он вышел на вахту и мерно шагал по палубе, ни с кем не заговаривая; он снова думал, одинокий, тоскующий, как вдруг к нему подошел матросик-первогодок.
Митюшин остановился.
— Что тебе? — спросил он.
Матросик застенчиво и душевно проговорил, понижая голос до шепота:
— А тебя, Митюшин, господь вызволит из беды за твою смелость. Я хоть и прост, а понял, отчего ты тоскуешь. Из-за правды тоскуешь. Из-за нее проучил боцмана! Жалеешь матроса, беспокойная ты душа!
— Спасибо на ласковом слове, Черепков! — горячо и взволнованно проговорил Митюшин.
И смятенная его душа просветлела.
Отчаянный вдруг почувствовал, что он не одинок.
Утром, когда на «Грозящем» шла обычная «убирка», боцман Жданов был еще неприступнее и ходил по кораблю, словно надутый и обозленный индюк.
Сегодня боцман наводил большой страх на матросов. Более, чем обыкновенно, он сквернословил, придираясь из-за всякого пустяка, и несколько матросов прибил с хладнокровной жестокостью, не спеша и молча.
Отчаянный волновался.
Одному матросу, у которого из зубов сочилась кровь, он возбужденно и громко сказал:
— Что ты позволяешь этому зверю боцману тиранствовать над собой? Он не смеет драться!
Матрос молчал. Притихли и другие матросы, стоявшие вблизи. Притихли и любопытно ждали, что будет. Боцман стоял в двух шагах и слышал каждое слово Отчаянного.
Но Жданов только бросил на Митюшина беспощадный злой взгляд и пошел далее, великолепный, строгий и высокомерный.
«Сегодня будет разделка!» — решил Митюшин.
Действительно, за четверть часа до подъема флага вестовой старшего офицера вприпрыжку подошел к Митюшину.
— Старший офицер требует в каюту! — проговорил невеселым тоном вестовой.
И, понижая голос, участливо скороговоркой прибавил:
— Освирепел… страсть! Сей минут боцман был у «цапеля» и на тебя, Митюшин, кляузничал… Я заходил в каюту и слышал, как боцман против тебя настраивал. Так ты знай!
— Спасибо, брат! — порывисто проговорил Митюшин.
— А первым делом помалкивай… Слушай и не прекословь. Как отзудит, тогда обсказывай: так, мол, и так! Дозволит!
Митюшин, слегка побледневший и возбужденно припоминая смелые слова, которые хотел сказать, быстро спустился в кают-компанию.
Там сидели почти все офицеры корабля вокруг большого стола за чаем.
При появлении Отчаянного оживленные разговоры и споры вдруг стихли.
В кают-компании только что узнали, что этот исправный и способный матрос осмелился бунтовать и ругать при матросах даже самого адмирала. А боцмана чуть было не ударил.
И многие офицеры изумленными и беспощадными глазами оглядывали маленького смугловатого матроса с дерзкими глазами, который решительно и смело шел, направляясь к каюте старшего офицера.
— Экая наглая скотина! Тоже, агитатор на военном корабле! — презрительно воскликнул один юный пригожий мичман.
— Не ругай человека. Не по-джентльменски! Да еще не в отместку ли наговорил боцман. Нельзя ему доверять! — произнес по-французски высокий, с открытым добродушным лицом, брюнет мичман, обращаясь к товарищу укоризненно.
Митюшин догадался, что речь о нем. Он знал, что брюнет был добер с матросами и понимал закон.
Отчаянный бросил на мичмана быстрый сочувственный взгляд, точно благодарил единственного защитника, и без всякой робости постучал в двери старшего офицера.
— Входи!
Матрос вошел в просторную светлую одиночную каюту и, остановившись у запертой им двери, побледнел и, строго серьезный, напряженно глядел на старшего офицера. Слова, которые хотел сказать Отчаянный, словно бы исчезли из его головы в первую минуту.
Худощавый и высокий, Иван Петрович сидел у письменного стола, согнувши свои длинные ноги, и гневно, со сверкавшими под очками серыми глазами, взволнованно и торопливо делал затяжки из толстой папиросы и неистово теребил костлявыми длинными пальцами жидковатую русую бороду.
При взгляде на Митюшина, не имевшего виноватого вида, небольшие глаза старшего офицера расширились от изумления при такой, казалось, наглости матроса. И Иван Петрович уставился на Отчаянного, словно бы первый раз в жизни увидал и хотел рассмотреть такого опасного негодяя, который совершил неслыханное нарушение дисциплины и обнаружил возмутительные понятия.
Не роняя слова, старший офицер все более возмущался, отдаваясь гневу.
Так прошло несколько секунд.
Матрос не опускал глаз.
— Ты вот какой! — наконец начал Иван Петрович, окончив папиросу. — Русский матрос нарушил присягу… Да… Присягу и совесть! Подстрекал матросов к неповиновению предержащим властям… Опорочил боцмана, ругал его и грозил оскорблением действием!.. Осмеивал начальство! А я еще хотел произвести тебя в унтер-офицеры, думал, что ты… Под суд… Будешь в морской тюрьме.
Митюшин не верил ушам, когда узнал, в чем его обвиняет и чем угрожает старший офицер, поверивший боцману.
— Вашескобродие! Дозвольте объяснить!
— Молчать! — крикнул старший офицер.
Митюшин смолк; казалось, положение его безнадежное… Старший офицер продолжал говорить и, взвинчивая себя гневом, уже грозил, что за подобное преступление присудит в арестанты.
— Под арест! На хлеб и воду! И если еще кому-нибудь дерзость — выпорю! — закончил старший офицер.
Гнев его в ту же минуту стал утихать… Точно грозовая туча разразилась. И он словно смутился, когда мог увидать в этом бледном, страшно серьезном лице «преступника» страдальческое выражение и в глазах что-то тоскливое, словно бы полное укора и в то же время смелое.
— Вашескобродие! Дозвольте объяснить! — снова начал Митюшин.
— Что можешь объяснить? Боцман все доложил, какой ты гусь…
— Боцман, Вашескобродие, оболгал меня!
— Ты врешь… Разве боцман станет клеветать на матроса?
— Я бога помню, Вашескобродие, и не вру! Боцман в отместку накляузничал, и вы изволили поверить… На суде правда окажет, Вашескобродие…
Лицо Отчаянного дышало такой правдивостью и голос звучал такой искренностью, что матрос уже не казался «преступником», заслуживающим тяжкого наказания, и строгий офицер невольно смущенным тоном спросил:
— Ты ругал боцмана и грозил побить?..
— Точно так, ваше благородие!
— Разве боцман тебя теснил? Ведь с тобою все хорошо обращались?
— Точно так, Вашескобродие. Боцман не теснил, и все со мною обращались по закону…
— Так почему же ты оскорбил боцмана?
— Он тиранствует над матросами, Вашескобродие, и нет ему узды. Вам неизвестно, какой он взяточник и как бьет людей… И когда он поднял на меня кулаки в своей каюте, я не позволил… Сказал, что дам сдачу… Каждый это скажет, если доведут… Закона нет драться и оскорблять… И матрос может чувствовать! За дерзости я виноват, вашескобродие. Но не бунтовал и не подстрекал к неповиновению. Я только говорил матросам, что по закону нельзя драться, что надо жить по правде и по совести. Это разве бунт?
Митюшина словно бы захлестнула какая-то волна. Он возбужденно и страстно в подробности рассказал о столкновении с боцманом и отчего не может уважать такого бессовестного человека, из-за которого безвинно терпят матросы и не смеют жаловаться из боязни, что правда не всплывет и правые останутся виноватыми. Он говорил, как нудно из-за этого служить. А ведь закон для всех… Исполняй закон, и не было бы людям обиды.