Они верили, что Тарараксин, который всегда лучше всех в полку был осведомлен о том, что творится вокруг, знает о сроках предстоящих событий, и без конца приставали к нему с вопросами:
– Когда?
– Скоро, – отвечал Тарараксин.
– А точнее?
– А вот метель кончится. – И Тарараксин хитро подмаргивал правым глазом.
– Ты слушай его побольше! Он и сам не знает.
– Если знает, так он тебе и скажет…
А метель между тем не кончалась. Она только порой ослабевала на несколько часов, как бы утомившись. В начале второй недели января появилось мутное солнце, на которое можно было смотреть не жмурясь; но прояснение длилось недолго; снова налетел бешеный, режущий ветер и закружил над землей клубы колкого, сухого снега. К десятому января вьюга стала даже еще сильней, чем раньше. Летчики едва удерживались на ногах, бредя после ужина гуськом по узкой тропинке, ведущей от столовой к кубрику. В сенях они долго и шумно отряхивались от снега, неуклюжие в своих мохнатых унтах, как медведи. Потом вытирали исколотые снегом красные лица, рассаживались, запыхавшись, по койкам, и при свете лампы было видно, как тают снежинки, застрявшие в их бровях. Домик, в котором они жили, сотрясался от порывов ветра, вьюга шуршала снегом по стеклам и яростно выла в печной трубе, заглушая все остальные звуки.
В эти метельные вечера кубрик их казался особенно уютным. Круглая печка дышала жаром. Слышался звонкий звук костяшек: за столом играли в домино. Читали, сидя на койках; писали письма. Костин спорил с Татаренко о тактике воздушного боя. Выпятив упрямые губы, он подробно разбирал какой-нибудь боевой эпизод, неторопливыми движениями своих крупных ладоней изображал положение сражающихся самолетов в пространстве. Цыганское лицо Татаренко было лукаво. Он терпеливо выслушивал до конца основательные, отлично продуманные построения Костина и внезапно разрушал их одним быстрым, неожиданным движением рук. Он побеждал Костина потому, что всегда умел подметить, насколько действительность многообразнее того, что Костину удавалось в ней предусмотреть; сложным тактическим задачам Костина он давал совершенно неожиданные решения, которые удивляли всех слушавших своей естественностью и простотой. Взмах двух рук, громкий смех, блеск крупных белых зубов – и упрямому Костину приходилось начинать все рассуждения сначала.
А в углу, растянувшись на полу, отгородись от всех пустой койкой, Карякин и Хаметов трудились над очередным номером "Боевого листка". Пока номер не был готов, его не показывали никому. Писал и рисовал преимущественно Хаметов, – у него был ровный, красивый, разборчивый почерк. Но душой "Боевого листка" был Миша Карякин: он давал идеи. Изредка они обменивались шёпотом двумя-тремя фразами и опять погружались в работу. За работой Карякин часто пел. Он пел без слов, – это было бесконечное сплетение мотивов, то грустных, то торжественных, то озорных. Иногда он ссорился с Хаметовым, и ссоры эти всех потешали. Посадит кляксу и на раздраженные, язвительные замечания Хаметова ответит своим обычным:
– Так учили.
Вечером одиннадцатого января в кубрик летчиков второй эскадрильи вошел командир полка Проскуряков, сопровождаемый Ермаковым и Луниным. Летчики только что улеглись, некоторые уже дремали. Но с одного взгляда на командира полка и его спутников они разом поняли, что начинается наконец то, чего они так упорно ждали,
Проскуряков шагнул на середину кубрика, не стряхнув даже снег с широченных плеч своего кожаного реглана. Большое лицо его, исколотое снегом, горело. Взмахом руки он дал знать, что вставать не нужно.
– Друзья, – сказал он, – есть приказ главного командования прорвать блокаду!
Все приподнялись на своих койках.
– Наконец дожили! – произнес кто-то.
– Да, дожили, – сказал Проскуряков. – Мы – гвардейцы. Помните ли вы нашу гвардейскую клятву?
– Помним! – ответили ему молодые голоса.
Ни одного из них не было еще в полку в тот день, когда полк получил гвардейское знамя, но слова клятвы они знали наизусть.
– Прорвем кольцо – народ обнимет нас и расцелует – продолжал Проскуряков. – Завтра на рассвете начнем.
Проскуряков не умел произносить речей и почти никогда не произносил их. Но сейчас он так был возбужден только что полученным приказом, что чувствовал неодолимую потребность поделиться со всеми. Несколько минут назад он даже поспорил с Ермаковым, который советовал сообщить приказ пока только техникам, а летчиков не беспокоить до утра. Это был весьма благоразумный совет, так как техникам предстояло за ночь в последний раз проверить боевую готовность всех самолетов, а летчикам нужно было хорошенько выспаться до утра. Но Проскуряков, слишком взволнованный и потому не склонный вникать в психологические тонкости, настоял на том, чтобы смысл приказа был немедленно доведен до каждого летчика.