Мы растянулись длинной редкой цепью и поползли через поле, стараясь держаться под прикрытием жидких кустов. Огонь белых сразу усилился – весь лес нестройно затрещал выстрелами, как разгорающийся костер. Ольховые прутики, срезаемые пулями, падали нам на спины. Оказались раненые, сначала один, потом другой… Чем дальше мы ползли, тем реже становились кусты. Воскобойников дал нам знак остановиться. Да мы остановились уже и сами.
Мы лежали и стреляли по елкам наугад, понимая, что в этом нет никакого смысла. И вдруг я увидел, что кто-то – один из нас – продолжает ползти вперед.
Сначала я не знал, кто это: я видел только серую шинель, движущуюся в мокрой траве. Шинель уходила все дальше и дальше к елкам, мелькая в прозрачных кустах, и следить за ней было жутковато, потому что кусты вот-вот кончались и за ними начиналось ровное открытое пространство, доходившее до самых елок.
Варя вскрикнула, и тогда я понял: это ползет Лева Кравец.
– Назад! Кравец! Назад, тебе говорят! – закричал Воскобойников.
Кравец находился шагов на пятьдесят впереди нас. Услышав крик Воскобойникова, он перестал ползти и повернул к нам лицо. Потом, словно поколебавшись, пополз дальше, к елкам.
– Назад! – кричало ему уже несколько голосов.
Белые, слышавшие крики и, по-видимому, наблюдавшие за тем, что произошло, прекратили стрельбу.
– Назад! – крикнул Воскобойников. – Ты что, уйти хочешь? Вернись или застрелю!
Это подействовало. Лева Кравец, в последний раз взглянув на елки, повернулся и пополз назад, к нам.
И, едва он повернул, в елках опять затрещали винтовки. Он полз, приближаясь, и мы видели, как от пуль вздрагивали стебельки травы у его головы и ног.
– Ты что, обалдел? – накинулся на него Воскобойников, когда он оказался с нами в кустах. – Куда ты полз?
– Помешали… Не дали… – угрюмо сказал Кравец, подняв на Воскобойникова хмурое, грязное лицо. – Я дополз бы вон до той елки… Мне всего шагов сто оставалось. Я дал бы по ним оттуда!.. И мы вошли бы в лес… Помешали…
И он показал Воскобойникову одинокую ель с толстым стволом, которая стояла посреди поляны, словно выйдя из леса. И всем нам подумалось, что план у него был не такой уж глупый. Если бы ему удалось залечь за этой елкой, он своей винтовкой заставил бы белых отойти от опушки, и мы вошли бы в лес…
Тем временем весь наш батальон показался на дороге, и стрельба из лесу сразу прекратилась. Нас теперь стало много, и мы пошли прочесывать лес. Но белые успели уйти, и в лесу мы не нашли ничего, кроме блестевших там и сям стреляных гильз.
В елках наткнулся я на Леву Кравеца и Варю. Она шла рядом с ним, двумя руками держа его за рукав. Она все еще была под впечатлением недавней опасности, ему угрожавшей, и его подвига.
– Ну что, видел? – спросила она меня с вызовом, повернув ко мне бледное лицо. – А были люди, считавшие его трусом…
После этого случая обстоятельства сложились так, что я стал меньше встречаться и с Варей, и с Кравецом, и со всеми моими товарищами по взводу. Дело в том, что я увлекся батальонными лошадьми. У нас в батальоне было три лошади, и мне с Васей Наседкиным было поручено пасти их по ночам. Этого поручения мы с Васей упорно добивались, и добились не без труда.
Когда батальон двигался, лошади шагали сзади, таща телеги с разным батальонным имуществом. На привалах, остановках и ночевках их распрягали. Как-то раз на привале нам с Васей удалось взобраться на них и проскакать версту верхом. Это решило нашу участь. Мы увлеклись лошадьми со всем жаром пятнадцатилетних мальчишек, которым никогда до тех пор не приходилось садиться на коня верхом. И выпросили себе у начальства право заботиться о них ночью, в те часы, когда их распрягали.
Жизнь наша изменилась, стала ночною жизнью. Днем мы с Васей при первой возможности забирались куда-нибудь на сеновал, на чердак и спали там, обнявшись, по многу часов. Ночи мы проводили в лесу, с лошадьми. Я так привязался к этим лошадям, столько им отдал души, что и сейчас, спустя десятилетия, помню каждую из них до мельчайших подробностей. Они были тощи, армейские лошади тех лет. Вся кожа их была в потертостях и болячках, вся в пятнах от парши. Бока и ноги их были исковерканы тяжелым трудом. Помню их жаркое шумное дыхание, помню, как печально мотались на ходу их большие, тяжелые головы с мягкими губами и кроткими, все понимающими глазами. Кобылку звали Машкой, старого мерина – Кирюшей, а мерина помоложе и покрепче – Васькой. Наседкина, который возился с этим Васькой, тоже звали Васей, и это рождало много незатейливых шуток.