Совсем молодое лицо. Без румянца. С той ровной бледностью, которая появляется у тех, кто редко бывает на воздухе. Слегка запавшие щеки, тонкий, прямой нос почти без переносицы, чистый лоб, крупный упрямый рот. И серые глаза, серьезно и сочувственно смотрящие Криницкому в лицо.
– Простите, как ваше имя-отчество? – спросила она.
– Николай Николаевич, – ответил Криницкий. – Интендант третьего ранга Николаи Николаевич Кривошеин.
– Но ведь вы – Криницкий.
– Как же, – сказал Гожев, – в нашей газете мы всегда читаем ваши заметки.
– Лет пятнадцать назад, когда я начал работать в газетах, мне казалось, что Криницкий гораздо красивее, чем Кривошеин. А потом привык.
– Ведь вы сами вызвались лететь к нам на аэродром, – сказала она. – Вас никто не посылал.
– Вызвался? – удивился Криницкий. – Пожалуй, верно, сам вызвался. Я пошел к редактору и попросил. Он поколебался и позволил… Как вы узнали?
– Просто так. Мне подумалось, – сказала она. – Для работников военной авиационной газеты у нас на аэродроме ничего интересного нет. Газете нужны летчики, а летчиков мы тут почти не видим. Прилетят, сядут, заправятся минут за десять, пока немцы не успели поджечь самолеты на земле, и улетят. Ничего тут, кроме обстрелов, нету…
– Да, немцы бьют по нас здорово, – сказал Гожев. – Пристрелялись за год. Ползком живем.
Криницкий все это знал. Аэродром лежал на том отрезанном от всего мира участке южного берега Финского налива, который мы и теперь, через год после того как немцы окружили Ленинград, продолжали удерживать в своих руках. Могучие орудия кронштадтских фортов не дали здесь немцам выйти на самое побережье. Участок этот был настолько невелик, что немецкая артиллерии простреливала его насквозь. И аэродром, расположенный всего в нескольких километрах от передовой, под немецким огнем, не мог служить базой для наших самолетов. На него иногда садились только наши истребители из полков, стоявших на северном берегу Финского залива и в Кронштадте; они торопливо заправлялись горючим и летели дальше, сопровождая бомбардировщики, у которых запас горючего был гораздо больше. Представитель авиационной газеты вряд ли мог найти здесь что-нибудь ценное, разве кое-какой материал для мелких заметок. А уж во всяком случае не было здесь, материала для тех больших обстоятельных очерков о боевых действиях нашей авиации, которые Криницкий время от времени посылал в Москву, в центральные газеты, и успех которых еще неделю назад так волновал его.
– Тут немало таких, – сказала она.
– Каких? – спросил Криницкий.
– Вызвавшихся. Которые сами напросились.
– Почему? – спросил Криницкий.
– Разве вы не знаете, что у людей иногда так поворачивается судьба, что хочется зарыться головой в землю, уйти в такое место, где нет ничего, кроме обстрела, темноты и работы?
– Знаю, – сказал Криницкий.
Он сказал «знаю», и у него перехватило дыхание, потому что он выдал себя. За всю эту неделю ни один человек не догадался о том, что с ним творится. Даже тот его товарищ по редакции, который, ничего не подозревая, показал ему письма… Те письма, из которых Криницкий все узнал… Он испуганно глянул на Гожева и Чиркова, чтобы определить по их лицам, догадались ли они.
– У кого не бывает служебных неприятностей! – сказал Гожев мирно. – Только у того, кто не служит.
– Бывают и другие неприятности, не служебные, – мягко возразила Елена Андреевна.
Криницкий глядел на нее почти с испугом. Неужели она что-нибудь знает о его тайном несчастье? Откуда?
– Сколько бед иногда происходит оттого, что мы не умеем доверять людям, – негромко проговорила она вдруг, словно думая вслух.
– Как? Как вы сказали? – спросил Криницкий, поражаясь и волнуясь все больше.
– Людям не умеем доверять, – повторила она. – И оттого мучаем и мучаемся.
– Нет, позвольте, позвольте, – торопливо перебил ее Криницкий, совсем забываясь от волнения. – Что значит – не умеем? Разве все достойны доверия?
Но тут далеко, в конце длинного наклонного прохода, связывавшего эту врытую в землю избу с поверхностью, стукнула наружная дверь, и все повернули головы, прислушиваясь.
Когда далекая наружная дверь распахнулась, гул взрывов сразу стал громче. Потом дверь захлопнулась и раздались тяжелые шаги, гремевшие по дощатому настилу наклонного прохода.