Елена Андреевна поспешно встала. Она оказалась среднего роста, даже скорое маленькая. Ноги ее тонули в громоздких, неуклюжих кирзовых сапогах. Топорщившаяся шинель сидела на ней, как большой мешок. Но движения у нее были легкие. Она бесшумно скользнула в сторону от стола, от света, и сразу стала почти невидимой, так как большая часть землянки была погружена во тьму.
А между тем гремящие шаги приближались. Дверь открылась, и вошел крупный мужчина в мокром кожаном реглане.
Ему пришлось нагнутся, чтобы не стукнуться лбом о притолоку. Войдя, он остановился и зажмурился от света. Он жмурился, а все его молодое, широкое, румяное лицо расплывалось в улыбке. Он казался почти толстяком – плечистый, широкий в кости, добродушный, здоровый. Черты лица у него тоже были крупные, особенно нос, бесформенный и мясистый. Капельки дождя блестели в его густых черных бровях, и теперь, когда он улыбался, на его левой щеке ясно была заметна ямочка.
– А, Григорий Осипович! – сказал капитан Гожев. – Что ты поздно сегодня?
– Правую рефугу – в щепки. Прямое попадание, сволочь. Я поставил туда плотников.
– А как ремонт? – спросил Гожев.
– Идет. Там сейчас Сидоров мотор налаживает. Я посплю часа четыре, потом пойду к нему, и мы мотор поставим. К утру будет как игрушка… Люблю поспать, когда время есть! Могу спать при любых обстоятельствах.
– Это признак здоровья, – сказал Гожев.
– Не жалуюсь.
Он говорил быстро и громко, все еще оживленный работой, от которой только что оторвался. Говори, он скинул с себя реглан и бросил его на свою койку, несомненно собираясь укрыться им. Повернувшись, он внезапно заметил Криницкого и уставился на него.
– А у нас гость, – сказал Гожев. – Что же ты не здороваешься, Гриша? Вот. Журналист. Из газеты.
Криницкий привстал и пожал большую руку с широкой ладонью.
– Кривошеин.
– Завойко. Инженер по ремонту. Из Ленинграда? Прилетели? Я видел, как садился У-2. В столовой уже были?
– Я предлагал зайти в столовую, хотя ужин уже кончился, – сказал Гожев. – Но товарищ интендант не захотел, говорит – ужинал перед вылетом. Мы с Чирковым привели его к нам, потому что койка Терехина свободна, Терехин сегодня почует в Кронштадте.
– Вот теперь вы нам все расскажете, – сказал Завойко. – А то мы сидим здесь безвыходно и ничего, кроме грязи да елок, не видим. Как там в Ленинграде сейчас с продовольствием?
Он присел на свою койку, чтобы стянуть с себя сапоги, и только тут внезапно увидел Елену Андреевну.
Он вскочил. Опять сел. Опять вскочил. Большое лицо его быстро бледнело.
– Кхе-кхе… – донеслось из угла.
Завойко хотел что-то сказать, но не мог совладать с дыханием. Выражение его глаз, казавшихся совсем темными на побледневшем лице, менялось с удивительной быстротой, переходя от восторга к тревоге, к испугу и опять к восторгу.
– Я не знал, что вы здесь… – выговорил он наконец сдавленным голосом.
– Да, я здесь и сейчас ухожу, – сказала Елена Андреевна сухо.
– Уже! – воскликнул он с откровенным отчаянием.
Он глянул в лица мужчин: не поддержит ли его кто-нибудь, не уговорит ли остаться? Но никто не пришел ему на помощь. Один только капитан Гожев сказал неуверенно:
– Еще час ранний…
– Мне пора, – ответила она все так же сухо и двинулась к двери. – Вы спать хотели. Зачем вам мешать? Не собираюсь.
– Я вовсе не хочу спать! – воскликнул Завойко пылко. – Я не буду спать! Я пойду вас проводить!
И он стал торопливо накидывать на себя свой кожаный реглан.
– Нет, вы не пойдете меня провожать, – сказала она твердо. – Вы будете спать. Вы можете спать при любых обстоятельствах. Это признак здоровья.
Лицо Завойко из белого стало малиновым – такая явная насмешка была в ее словах. Он попятился и снова сел на свою койку, озираясь с беспомощным и несчастным видом.
– Меня проводит старший лейтенант Устинович, – продолжала Елена Андреевна.
Она повернулась к тому темному углу, где сидел человек, изредка произносивший «кхе-кхе», и проговорила совсем другим голосом – мягким, ласковым, каким разговаривают с детьми:
– Сергей Филиппыч, ведь вам сейчас на дежурство, нам почти по дороге…
Старший лейтенант Устинович, сидевший в темпом углу, опять сказал только «кхе-кхе», но мгновенно поднялся и вышел на свет. Криницкий впервые увидел его. Это был еще очень молодой человек, среднего роста, узкоплечий, хилого сложения, белокурый, в очках, с изможденным, нездоровым лицом. На его желтоватых впалых щеках дрожали два пятнышка румянца, появившиеся, по-видимому, от волнения. Он снял свою шинель с гвоздя на стене и стал торопливо надевать ее, не попадая в рукава.