Выбрать главу

– Как вы, Устинович, сапоги стаптываете! Несерьезно.

– Кхе-кхе… – кашлянул Устинович, не отрываясь от книги, и спрятал ноги под койку.

Он был удивительно молчалив, этот Устинович, почти никогда не раскрывал рта и только тихонько покашливал. Даже ночью, сквозь сон, Криницкий слышал время от времени его «кхе-кхе». Возможно, у него было что-нибудь неладное с легкими. Благодаря своей молчаливости он из обитателей землянки дольше всех оставался для Криницкого неясен. Постепенно – и не в первый день, и не от него самого – Криницкий узнал, что родом Устинович из Минска, что там в самом начале войны у него на глазах были убиты авиационной бомбой отец, мать и две сестры и что оттого он такой молчаливый и странный. До войны он был студентом-химиком, и потому его назначили начхимом полка. Он должен был обеспечить оборону личного состава от химического нападения, но немцы не отважились применить газы, и начхиму, в сущности, нечего было делать. Его отправили на этот аэродром, и здесь он исполнял обязанности оперативного дежурного в землянке командного пункта, дежуря иногда по две смены подряд. Он мало ел и мало спал и все свободное время проводил за чтением; читал, что попадалось, и, кончив одну книгу, сразу принимался за другую. В жизни подземной избы он почти никакого участия не принимал, сожители заговаривали с ним редко и относились к нему с ласковым сожалением.

Зато инженер Завойко стал понятен Криницкому чуть не с первого взгляда – до того это был открытый, ясный человек. Когда он, большой, оживленный, вваливался в землянку, – а появлялся он всегда неожиданно, так как работал по ночам не меньше, чем днем, и, например, в то первое утро пришел спать, когда все собирались на завтрак, – врытая в землю изба начинала казаться еще теснее и наполнялась топотом его сапог, громким его голосом, сложными, приятными запахами слесарной мастерской, прелых листьев, бензина, ветра, гари, сосновой хвои. Родился и вырос он на Урале, но в каждой его повадке, в добродушном лукавстве глаз чувствовался украинец. Он весь был захвачен работой и, войдя, всегда без всякого предисловия рассказывал о том, что только что делал.

– Он у нас Иисус Христос, – сказал о нем Криницкому Чирков. – Воскреситель. Разбитые самолеты воскрешает.

И Криницкий сразу почувствовал, сколько дружбы и уважения, скрыто в этих насмешливых словах.

– У Христа работенка легкая была: дотронулся – и воскресил, – добродушно ответил Завойко. – А у нас руки обдерешь и лоб расшибешь, прежде чем воскресишь.

– Ну, если ты не Христос, так доктор, – согласился Чирков. – Лечишь самолеты.

– И не доктор, а портной, – сказал Завойко. – Заплаты ставлю.

Он славился заплатками, которые ставил на пробитые пулями части самолетов. Вырежет из жести кружок и забьет дырку. Оборудованием на аэродроме располагал он самым бедным и примитивным, и, тем не менее, заставлял летать самолеты, которые другим казались безнадежными. Бывало, мотор никак не заводится, а Завойко поковыряет в нем гвоздиком, – и, глядь, самолет взлетел.

– Он у нас великий человек, – сказал Чирков. – Швабру летать заставить может,

Ну уж, великий! – засмеялся Завойко. – Эксплуатационники и ремонтники великими не бывают. Великими признаются только изобретатели, конструкторы. А слыхано ли где-нибудь о великом ремонтнике?

Но Чирков сразу же заступился за изобретателей и конструкторов.

– С изобретателями ты себя не равняй, – сказал он. – На изобретателях будущее держится. Тебе удается гвоздем самолеты чинить, потому что авиации всего-то еще только сорок лет. Тех самолетов, которые будут, гвоздем не починишь. А сейчас – начало, первые шаги. Все вокруг нас – еще только начало. Мы живем на заре человеческой истории. В будущем школьники будут путать наше время с каменным веком…

– Видите, каков у нас политрук? – сказал Завойко Криницкому. – Философ. Самодеятельный мудрец.

В ласково-насмешливых словах этих была настоящая гордость за Чиркова.

– Когда мы победим окончательно, все будет другое, даже люди, – продолжал Чирков, не обратив на слова Завойко никакого внимания. – Люди станут прекрасны. Их не будут коверкать ни горе, ни злоба, ни нужда, ни война. Все то, что мы сейчас требуем только от лучших, будет у всех, у каждого.