Из всех нас, ребят муссека Макулузу, остался один я.
Археолог найдет лишь голый скелет, и ничего больше, неподвижный скелет, и ничего больше, все, что осталось от человека, который так много имел, и при тебе не окажется ни дощечек с надписями, ни сапфиров, имитирующих твои глаза, ни стаканчика, из которого вы вместе ели мороженое, ни цветка акации с того дерева, под которым ты впервые поцеловал Рут, ни пера птицы кашеше, медленно опустившегося на твою ладонь. Ты будешь лежать смирно, и кости твои поведают о смертной тоске нашего времени, нашего тусклого времени, когда даже при погребении не чувствовалось радости прожитой жизни, потому что ее не было. В твоей могиле не окажется ни Марикоты, ни Рут, ни шкур диких зверей, которые юные девушки расстилали для тебя, полководца в царстве любви, ни сверкающего белизной копья, которое ты метнул дальше всех на соревновании около Пальмовой аллеи, ни твоей нарочито неловкой руки на руле, ни мяча в баскетбольной корзине, ни книг, которые ты любил, ни пластинок, которые ты слушал, не будет там и корочки черствого хлеба недельной давности, которую ты хранил в ящике письменного стола, чтобы ее не выбросили, а потом съел с козьим сыром, еще более твердым, чем хлеб, и со счастливой улыбкой всем рассказывал: «Бабушка прислала мне из Португалии сыру!» — а сыр этот был размером меньше спичечного коробка и двадцать дней странствовал в чемодане эмигранта, чтобы блеснули в улыбке твои глаза и зубы.
Археолог решит, что ты не был мужчиной, что все мы были бесполые и слепые, скучные, серенькие и глупые — в своем двадцатом с чем-то веке он предпочтет снова расчищать дно Нила или выворачивать наизнанку недра Анд, чтобы раскопать еще одну пару влюбленных, ведь эти умершие будут вечно, per omnia sæcula sæculorum рассказывать свои прекрасные истории…
От нас, ребят из Макулузу, останутся только кости, белеющие во тьме, и больше ничего.
На склоне холма выкопана яма — туда недавно посадили акацию; из ямы не видно моря, поэтому я согнал с лица улыбку, заметив из-под приподнятой смуглой руки Рут, как пылает холм в лучах заходящего солнца; яма, а может быть, дзот, оставшийся от пулемета, оттуда мы не видели, как сверкает и переливается на солнце в этот предзакатный час море. Мирная тишина охраняла нас, высокая трава помогала скрыть наши следы, мы напоминали птенцов в гнезде, перепелок, диких гусей, куропаток, между нами было маленькое деревце акации, и всякий раз, целуясь, мы бережно отводили его листочки. Я опустил ее зеленые штаны, и мы оба засмеялись, удивленные тем, как легко их оказалось снять, девушки обычно носили их закатанными выше колен под юбкой, чтобы свободно ходить по Макулузу, и небо над нами было сиренево-синее с множеством серых облаков, а ноги Марии — ослепительной белизны, они казались горячими, так сверкала их нагота, от них исходило тепло, и в нашем убежище становилось еще уютнее, и тогда я потянул вниз тоненькие голубые трусики из нейлона, и мы оба отвели глаза, когда резинка поддалась и обнажила красную полоску на белой коже. Мария замерла, будто спряталась за меня, укрылась в тень, мы вдруг стали серьезными, никто не хотел смотреть на обнаженные тела в неясном свете сиреневого вечернего неба, и она сама опустила голубой нейлон до колен и сделалась похожа на беломраморную, испускающую всей своей кожей тепло прекрасную статую. И тогда небо потемнело, затянулось тучами, его сиреневая синева померкла, подул ветер, деревья что-то прошелестели, прикрыв своей тенью наши юные тела, и от земли поднялся жар, передавшийся и нам. И тут я отчетливо услыхал совсем близко, над нашими головами, смех и топот бегущих ног. Зе-Педро что-то сказал, и его спутница засмеялась в ответ, я сразу узнал ее смех, гортанный, слегка неестественный смех, в нем чувствовалось затаенное желание, ведь она поняла, отчего мы вдруг куда-то исчезли, она еще раньше все поняла, когда увидела нас вместе.
— Выходите! Мы вас застукали! Все равно мы найдем, где вы прячетесь!
И Соня опять засмеялась своим гортанным смехом, полным желания и тоски: она хорошо представляла себе, чем мы заняты в нашем укрытии, а Зе-Педро даже и не догадывался — он звал нас, точно мы играли в прятки, но Соню от нашего молчания бросало в жар, и смех ее звучал приглушенно, будто она изнемогала от переполняющей ее пылкой нежности. Мы были как раз под ними, однако сверху они никогда бы нас не увидели, надо было спуститься по склону, и струйки осыпающегося песка уже начали медленно стекать мне на волосы, которые были вровень с травой.
Мария все тесней прижималась ко мне, а я вдруг похолодел от стыда: я уже видел в воображении, как через несколько секунд Зе-Педро и Соня отыщут нас, мы-то витали в облаках, а им, наблюдателям со стороны, представится любопытная картина: вдали, на холмах, раскинулся город, сверкающий разнообразными, сливающимися воедино красками, наш холм, засаженный по склону акациями, отчетливо выделяется на темно-синем фоне неба, с сиреневатым от начинающегося дождя отливом, а под деревьями в небольшом углублении, поросшем зеленой травой, копошатся, охваченные любовным пылом, два человечка, крохотные, как муравьи, один белотелый, другой смуглый от загара, — жалкие зверьки, изгнанные из города с удобными кроватями и отдельными комнатами, где можно укрыться от любопытных глаз, опустив жалюзи на окнах; из города с глухими привычными стонами, раздающимися именно в тот момент, когда это нужно по ритуалу, произносимыми шепотом всегдашними словами, с ходиками, из которых через равные промежутки времени выскакивает кукушка, с ваннами, с холодной и горячей водой — словом, со всем тем, что намечено и установлено, предназначено для любви, какой ее представляют в городе, обыкновенном городе, где так и должно быть. Зе-Педро тоже думает, что так и должно быть, если бы он этого не думал, то смеялся бы тем же смехом, что и Соня — она-то знает, как это обычно происходит, и я слышу ее осторожные, вкрадчивые шаги, когда они, взявшись за руки, начинают спускаться, шуршит сухая трава, я вижу внизу, где-то у ее ног, голубой нейлон и зеленые штаны, они так далеко от моих, устремленных на Марию глаз. Наши тела обнажены, и мне вдруг становится стыдно, неприятно, слезы подступают к глазам. Все, что прежде, секунду назад, казалось таким прекрасным и принадлежало только нам, делалось по нашему желанию и вкусу, вмиг утратило свою красоту, сделалось уродливым и убогим, мы стали похожи на животных. Я в отчаянии взглянул на Марию, но она улыбалась, прикрыв глаза, и улыбка ее была такой счастливой и далекой, в отличие от меня она не слышала раздающиеся поблизости голоса: