Я знаю, ты не можешь ответить, ты сгорел заживо, капитан поджег тебя на дереве из огнемета или плеснул на тебя напалмом, а может быть, твоя отрубленная голова красуется на штыке перед фотографическим аппаратом какого-нибудь любителя острых ощущений, хотя, возможно, ты жив и командуешь небольшой, в десять человек, группой партизан и прочесываешь вместе с товарищами лес и учишь их всему, чему научился прежде, когда чудесное воображение помогало тебе жить, ровным счетом ничего не имея, однако при тебе всегда оставалось то, что другие утрачивают прежде всего — человеческое достоинство.
Так как же зарождается любовь? Всякая река начинается с родника, но существует ли родник, из которого пробивается любовь, и куда она держит путь, устремляясь по течению? Это известно лишь одному Кибиаке.
Вероятно, стояла такая же погода, как сегодня, шел первый сентябрьский дождь, а потом сквозь тучи проглянуло солнце, и он пошел вместе с Кангуши и Зекой продавать птиц. У них было шесть клеток, четыре, связанные попарно, он нес в руках, а по одной тащили малыши, когда он услыхал: «Сюда, сюда», сердце его вдруг забилось. Кажется, это произошло на Пальмовой аллее?
У него было чувство собственного достоинства, у него было больше достоинства, чем у всех нас, которые каждый день незаметно для самих себя заключали сделки с совестью, чтобы только не ходить в дырявых кедах, как он, и не голодать, как он; время от времени Марикота подкармливала его, и он принимал еду, ведь она была его сестрой и матерью, но ни от кого другого Кибиака подачек не брал, никому из нас, ребят из Макулузу, ни разу не удалось всунуть ему в ладонь монетку или кредитку, вот работа — дело иное, он соглашался на любую; Кибиака был самым достойным из всех нас, ибо мы продавались, сами того не зная, за каждодневное пропитание, за образование, которое мы стремились получить, и, хотя постоянно были настороже — как говорится, держали ушки на макушке, — мы не подозревали, что нас подкупают и что жучок салале подтачивает дом: однажды он рухнет, и никто не догадается почему, и мы очутимся среди развалин, крови и мертвецов, а понтии пилаты будут умывать руки…
— Погибнем вместе с домом, смоем бесчестье в пламени и руинах! — кричал Маниньо.
— Когда увидишь, что тебя собираются обмануть и предать, надо вовремя выпрыгнуть из окна. Всегда найдется время отмыть физиономию от грязи, черт возьми! — возражал ему я, кипя от гнева.
А Кибиака смеялся. Он не понимал наших споров, Пайзиньо же, если был в хорошем настроении, широко улыбался и говорил, что мы попусту тратим время, все равно нам никогда не понять друг друга.
— Можем ли мы своей смертью оживить мертвецов, Кибиака?
И тут Кибиака не смеялся, он еще не понимал этого по-настоящему. И Пайзиньо умолкал, потом он скажет Кибиаке, когда они вдвоем будут сидеть за кружкой пива: как понимать человеческое достоинство, когда у тебя нет работы и ты остервенело, почти маниакально отбиваешься от попыток тебя унизить? И тогда Кибиака засмеется и скажет Пайзиньо:
— Этот Майш Вельо вечно все усложняет!
Кем он только не был — посыльным, мальчиком на побегушках, заправщиком на автостанции, сторожем, сапожником, официантом в кафе, работа была самая грязная, унизительная, которую труднее всего выдержать, да к тому же временная или сезонная. Постоянного места работы он никогда не имел, все было просто: Кибиака не терпел пощечин и оплеух за самые пустячные проступки, его достоинство бунтовало. И в простоте душевной ты смеялся, слушая, как мы спорим до хрипоты, пытаясь убедить друг друга, а затем уходил, ведь хлеб насущный зарабатывают в поте лица, упорным, хотя иногда и радостным трудом.
Вот Кибиака в красной куртке и колпаке из черной бумаги, весь обвешанный серпантином, кричит и смеется своим детским смехом, и все малыши протягивают к нему руки, хохочут, кричат, галдят, а он, получив зажатую в потном кулачке блестящую монету, вручает маленькому покупателю завернутое в яркую бумагу лакомство — легкую и воздушную сахарную вату, и Мария смотрит на меня с презрительным недоумением, она смотрит на меня, и на переносице у нее появляется морщинка, которая так портит и загрязняет ее имя, гладкое и белое, словно ее кожа, когда Кибиака кивает и улыбается мне, здороваясь.
— Майш Вельо! Нашел с кем связаться!
И моя простодушная улыбка гаснет от невысказанной боли в глазах Марии, теперь я знаю, что ничто в этом мире не доставит мне снова той радости, какую я испытал только что, попав на ярмарку в Висентинас; был солнечный день, и я сразу решил, что куплю у Кибиаки розовую сахарную вату и отдам первому встречному малышу, который взглянет на меня с завистью, засунув палец в рот, и Мария будет смеяться вместе со мной, она будет счастлива, но нет! — она испепеляла меня суровым взглядом своих медовых глаз, и я тут же вспомнил сестру.