Выбрать главу

Я чувствую, что на меня смотрят. Это не полицейские из джипа, что стерегут прислоненного к стене Пайзиньо, а теперь заставляют его войти в дом. Это все остальные. Спокойные и молчаливые, они смотрят на меня. Я гляжу на них, и они опускают глаза. Мне хочется, чтобы кто-нибудь удержал мой блуждающий взгляд, остановил его на себе, чтобы кто-нибудь мне ответил, ведь Пайзиньо уже не может этого сделать, но тщетно. В них нет ни дружбы, ни ненависти, ни печали, ни радости. Они просто смотрят, не выражая никаких эмоций, или же эти эмоции таятся так глубоко, что я уже не могу их распознать? Вероятно, так оно и есть, они скрыты многими годами, веками, но люди, конечно, не испытывали ненависти ко мне: чтобы ненавидеть, надо быть равными, а они не чувствовали себя такими же, как я, а я, хоть и чувствовал себя равным им, на самом деле им не был. Я стоял вместе с ними, впереди, позади, среди них и хотел бы предстать пред ними обнаженным, пускай они видят и слышат, чувствуют, кто я такой, что я думаю и переживаю, ведь этот подпольщик для меня больше чем брат по крови и разуму, по всему, что отличает человека от других живых существ, что таится под черепной коробкой и проявляется в руках, ибо руки — наш мозг. Однако мне это не удалось. Душа моя была для них закрыта, так же, как и их для меня. И все же я ощущал себя таким беззащитным, что в брюках, рубашке и в шляпе я казался себе голым, да так и было, пока хоть один квадратный миллиметр моей кожи оставался в их поле зрения: я стоял перед ними голый, с исказившимся от боли из-за ареста Пайзиньо лицом. Они не умели читать в моей душе, но этого и не требовалось; хотя мое тело, моя кожа были прикрыты одеждой, точно саваном, меня выдавало то, как я шел, как ставил ноги, размер и фасон обуви, привычка с силой опирать ступню на пятку — такая походка лишь у тех, кто не испытывал панического страха, заслышав окрик патрульного: «Удостоверение личности! Налоги уплачены? Куда идешь в такой час? Где работаешь?», и кого во время облав не избивали, не унижали и не убивали. Мы были такими разными, что в их глазах я был голым. И когда я умру и меня похоронят, даже тело мое будет иметь другой запах, по которому они догадаются, чем я питался в течение десятилетий, им эти кушанья были знакомы лишь понаслышке, но по запаху они догадаются. Даже мертвый я буду отличаться от них, потому что при жизни ел досыта и питался куда лучше, чем они.

Я все еще стою голый, около меня возникает Марикота, она молча берет меня за руку, у нее все те же остановившиеся глаза, в глубине их таятся чувства, о которых я мечтал. Или я по-прежнему усложняю жизнь?

Кибиака: «Этот Майш Вельо вечно все усложняет!» Я дал ему парабеллум. Изменил ли он свое мнение?

Если бы он был сейчас рядом, со своей щедрой улыбкой взрослого ребенка, он бы, наверное, улыбнулся, кивнул головой, подал бы какой-нибудь знак, сделал протестующее движение, и в наших безоружных руках запульсировало бы проникнутое солидарностью пылкое молчание. Я перехожу на другое место, приближаясь к Пайзиньо, Марикота остается чуть сзади, я останавливаюсь перед дверью лавки, хозяин смотрит, как я держу за руку сестру Кибиаки, которая уже знает, что мой брат погиб, хотя я еще не успел ей сказать, но она знает об этом уже много лет, с тех пор как он плакал на рассвете и она помогла ему расстегнуть маскировочную форму, — только теперь мне вдруг становится легко и радостно: меня признали. Белый торговец смотрит на меня с такой нескрываемой ненавистью, что сам пугается, и я опускаю глаза. Я знаю, я чувствую, мне больно от сознания, что это правда: будь сейчас ночь, он пошел бы за ружьем и выстрелил бы мне в спину, а на следующий день позвал бы полицию, и она обнаружила бы меня, убитого по ошибке, с прокламациями в кармане, а следовательно, не зря. Я это знаю. Я смотрю на него и улыбаюсь, счастливый и благодарный: он меня ненавидит, и это тоже своего рода общение, проявление человеческих чувств, и я принимаю его ненависть, обнимаю Марикоту и начинаю говорить на кимбунду, припоминая все немногое, что выучил в детстве, с намерением еще сильнее разжечь его ненависть ко мне. Горькая это радость — любить людей. Я обнимаю Марикоту, сегодня рождество, но уже час назад ушел в леса Кибиака, потому что ему тоже надоело не быть человеком, через полчаса наступит полночь 31 декабря 196… года, и мы вступим в третий год войны. Маниньо здесь, со мной, Пайзиньо ждет нас на концерте «Нгола ритмос»[45], а Кибиака идет в лесу дорогой человеческого достоинства.

Мануэл Виейра, сидящий рядом с тем капитаном, что привез известие о гибели моего брата, — вот кто сегодня душа общества. У капитана строгое удлиненное лицо, он похож на старую клячу и напоминает вестника смерти. И в самом деле, через несколько месяцев ты сообщишь нам о смерти Маниньо, я этого еще не знаю, престарелый ангел, прожужжавший мне все уши: «…ваш брат улыбался, знаете?..» — а я-то думал, Маниньо, что ты плакал, потому что погиб не в бою. Каким важным, торжественным будет этот архангел смерти в тот час, когда похоронная процессия покинет кладбище, я оставлю его тебе, Маниньо, ведь ты смотришь на меня такими грустными и ласковыми мертвыми глазами. Видишь, он стоит рядом с другими офицерами? Да, капитан, у тебя пока только три лычки на погонах, зато орденских ленточек столько, что они едва умещаются на груди — это еще со времен франкистской войны в Испании, не так ли? Подозреваю, что так… Ты смеешься, чуть подавшись вперед, в руке у тебя стакан с виски, но ты стоишь по стойке «смирно», ты всегда стоишь по стойке «смирно» и останешься таким навек, это твоя душа прирожденного вояки вытягивает руки по швам, пальцы крепко стиснуты, грудь выпячена вперед, живот подобран, глаза смотрят прямо перед собой. Ты, конечно, заговоришь по-другому, напутствуя в бой ошалелых новобранцев, ведь ты более двадцати лет прослужил в этом чине, лучшие годы жизни провел, выслушивая и выполняя приказы и осыпая бранью стоящих по стойке «смирно» парней. Ты сегодня радостно оживлен и болтаешь не закрывая рта с такими же, как ты, офицерами, но душа твоя стоит навытяжку, по стойке «смирно». «Ты что это вздумал шевелить ушами, приятель? Соломой, что ли, запахло или тебе муха в рот попала? Уж не служил ли ты в кавалерии?» Знаешь, стоит однажды стать рабом — и уже останешься им на всю жизнь. Это въедается в плоть и кровь. И только через отверстие чуть побольше игольного ушка рабство может покинуть человека вместе с кровью.

вернуться

45

«Нгола ритмос» — первый ангольский ансамбль фольклорной музыки.