Но душа общества сегодня Виейринья, до меня долетают лишь отдельные фразы, я не могу связать всей истории, однако, должно быть, она интересна, как и все его приключения на войне, — если капитан с душой по стойке «смирно» восхищает меня, то Виейринья кажется подлинным героем. Я никогда не смогу ничего прочесть на этом пухлом от съеденных в детстве шоколадок лице, все их он съедал сам, не делясь с нами — мама его служила в таможне, кажется в таможенной инспекции? — за исключением случаев, когда появлялась на горизонте моя толстозадая сестра, с которой у него был роман. Кажется, Маниньо — я спрошу его потом, когда он перестанет танцевать, — придумал карикатуру на них обоих, обнимающихся в постели, И поскольку я начинаю хохотать, он, глядя на меня, тоже смеется, а ведь он герой, у него уже орденские ленточки на левой стороне мундира, и, повысив голос, рассказывает:
— Тогда я слышу: сюда, сюда! Оборачиваюсь, уж не тот ли прохиндей, старикашка-вождь, меня кличет?!
Борода у вождя белая, точно накладная, голова непокрытая, без кажинги[46]. Кругом лес, отдыхающий в тишине после перестрелки и пулеметных очередей. А вдалеке, внизу, равнина с зеленой травой, клумбы с цветами, деревня, где в глазах, в ушах, в чреве молчаливых женщин застыла смерть. Солдат украл у старика кажингу, решил взять на память, и старый вождь лежит на солнцепеке с обнаженной головой, а повсюду вокруг него кровь, на настиле моста содрогающиеся в конвульсиях груды тел, стоны, вздохи, и вдруг раздается: бух! бух! — это мертвецов сбрасывают в реку, и кровь уносит течением в море. А Виейринья, герой побоища на берегу реки, знай себе рассказывает:
— И этот старый прохвост подзывает меня: «Господин прапорщик, господин прапорщик!» — и говорит, улыбаясь: «Я еще жив, белый! Прикончи меня!»
Я содрогаюсь: до начала третьего года войны остается двадцать минут, и мужество состоит в том, чтобы не умереть.
Об этом и говорит Пайзиньо, когда мы сидим около скелета на дне заколдованной пещеры Макокаложи:
— Надо шевелить мозгами!
И лишь теперь, подойдя к концу повествования, в тот самый момент, когда теряю его навсегда, я отчетливо, со всей ясностью понимаю, что Пайзиньо имел в виду. Неужели правда всегда горька? У Пайзиньо была не такая, как у нас, голова, он был не такой, как мы, и лишь в тот момент, когда я теряю его навсегда, я понимаю это, и, хотя Маниньо умер, а я не могу сообщить Пайзиньо об этом, на душе у меня становится спокойно и радостно, но тут же мне делается больно и грустно, я знаю: он пожертвует собой ради меня, а я этого не заслуживаю. Я внутренне содрогаюсь: двое лучших расстелили передо мной свои жизни. Полководцы дружбы, вы слышите? Потому что Пайзиньо ни за что не предаст. Он создан иначе, чем мы, из той самой священной глины, смешанной с нашей кровью, и белых цветов мупинейры, которые служат пищей колибри, голова у него не такая, как у нас, у нас она просто-напросто часть тела. У него же голова — выточенная с высочайшей точностью деталь, точнейший инструмент, который он каждый день упражнял размышлениями и действием. Он «шевелил мозгами», думая, контролируя, приказывая, изучая, ведя пропаганду, организовывая — жил полнокровной жизнью, духом и телом.