Выбрать главу

Взять хотя бы мою предполагаемую невестку-мулатку:

— С мулаткой любой достаток сладок!

Мулаты! Как их только не называли, каких прозвищ для них не придумывали: и деревенщина, и стручок перца, и половинка-насерединку, и без царя в голове…

Синонимы мулата: самописка, футбол и танцульки!

Восхищение полуграмотного колониста пышными завитушками каллиграфического почерка, витиеватым росчерком, словно таящим в себе высокомерное презрение, породило прозвище — самописка. Или бумагомаратель, бюрократ-недоучка — и все это от зависти, которую испытывал к образованным человек труда с мозолистыми руками.

Старый Пауло, старый Пауло, Маниньо вечно издевается надо всем, что ты говоришь, он перемазался пальмовым маслом, потому что только что с наслаждением съел жареную курицу — было это первого мая не помню уже какого года, — но мне всегда очень больно вырывать из-под кожи то, что вошло в мою плоть и кровь, и рубцы никогда не изглаживаются.

— Жители Катете не чисты на руку, даже иголку без ушка — ну зачем она им нужна? — и ту норовят стянуть.

А в груди твоего сына отверстие чуть побольше игольного ушка, через это отверстие покинула его жизнь, потеря возмещена, понимаешь? Хоть они и не чисты на руку, зато возвращают украденное, да еще с лихвой.

— Жители Кабинды все сплошь задиры, кибалы — лентяи. Для работы только байлунды и пригодны!

Снова, как всегда, всплывает невежество, точно масло на поверхности веков:

— Самые опасные из всех — жители Амбаки, они связаны круговой порукой, старших над собой иметь не желают, а чтобы разбираться в законах, скупают охапками всякие там словари да кодексы… Бюрократы, юристы доморощенные…

Вот в чем заключается мудрость: ни рыба ни мясо, ни священник ни моряк — сын колониста должен знать все, что было и чего не было.

Не разрешай меня хоронить, мама, вцепись в мое тело, ухватись за единственную скалу, что у тебя осталась, если бы ты знала, как она ненадежна, ведь это всего только музыка Самбо, превратившаяся в пыль времени, развеянную ветром по старым улицам — Цветов и Солнца, Торговой и Висельников, — и чтение документов, и уважение к женщинам вопреки укоренившимся предрассудкам. Пайзиньо выдержит пытки, не проронив ни слова, у него рот на замке, и потому, мама, я могу себе позволить быть эгоистом и взывать к тебе молча, с тоской: не разрешай меня хоронить!

Я направляюсь к смотровой площадке, хотя ее давно уже не существует, не для того, чтобы увидеть с нее пещеру Макокаложи, ее тоже давно уже нет, просто я больше не могу — лодку Маниньо перевернуло на волнах нашей жизни, и у меня морская болезнь.

Над городом нависло угрюмое серое небо, на море опустились зыбкие тени, пятна света колеблются, прыгая по воде, внезапно солнце спряталось за тучами, и первые капли, а затем и струйки дождя возвестили, точно военные патрули, приближение ливня. Этот ливень угрожал испортить все похороны, ведь Маниньо такой красивый, и участники похоронной процессии такие разряженные, они хмурятся, недоверчиво поглядывают на тучи и уже горюют от мысли, что придется отдавать в чистку костюм — это лишний расход в столько-то эскудо, да и ботинки запачкаются, а какая морока чистить ружья, да еще смазывать их маслом.

И вдруг блеснула молния, грянул гром — это на кладбище прогремел залп ружейного салюта в честь Маниньо. Не помню, когда я там проходил, утром или вечером, и даже забыл теперь, до или после ареста Пайзиньо, уже ничего не помню, лишь одно видение до сих пор отчетливо стоит перед глазами: пустырь на пересечении двух улиц, а на нем призрак Дворца призраков, неподалеку от улицы Цветов — улицы, где цветы должны бы расти в изобилии, но я не нашел там ни одного цветка, а во Дворце призраков их было множество, этот призрак упорствовал в своем намерении остаться среди живых.

Передо мной четко вырисовывался силуэт старинного здания прежних времен. Оно погружено в сон, но вдруг открываются двери, и, когда мы входим туда, чтобы вдохнуть запах пота, честно пролитого в погоне за наживой всякого рода авантюристами — купцами и охотниками за людьми, торговавшими рабами, приказчиками в лавках, разносчиками товаров, ярмарочными торговцами и полководцами, что вели нескончаемые войны с местным населением, раздается смех, это смеются над нами, анархо-коммуно-сюрреалистами, это смеются над нами; случаются же такие чудеса, о господи, в начале пятидесятых годов нашего столетия нам разрешили устроить выставку здесь, в Луанде, столице Анголы, на земле, принадлежащей португальцам, а ведь в самом Лиссабоне эта школа художников еще не получила признания, в Париже-то она уже признана, но как разрешили провести выставку сюрреалистов здесь?! Это явно подрывная акция по отношению к высшим художественным достижениям Родины, над нами смеются, осторожно! У них в муссеке есть хижина, где происходят сборища… Вы полагаете, что художников? Как бы не так! Коммунистов! А вероятней всего распутников. Вы только поглядите, эта старая, разъеденная ржавчиной железная цепь, давно уже вычеркнутая из нашего сознания и из графы расходов, эти красные пятна нарисованы или это кровь, пролитая здесь нашими предками, а может, это кровь рабов? И как ты сказала, Берта, повтори, ах да, выставка называется «Цепная реакция»? О, понимаю, в этом названии заложен глубокий смысл! Теперь-то мы, прежде чуточку отсталые, сможем наконец сравняться с другими столицами. Хорошо-хорошо, Берта, только не забывай о нашем географическом положении, это лишь первый шаг, нам надо сверить наши часы с европейским временем, у нас совсем иное измерение времени, у нас действует время Верхнего города. Да ведь вы приехали потом, на все готовенькое, далась же вам эта дурацкая затея — сверять часы с европейским временем, наши часы идут так, как мы хотим, они смазаны потом и кровью, в Анголе XX века нам ваши открытия не нужны, отправляйтесь со своей выставкой в Португалию, в Террейро-до-Пасо, наша политика традиционная, традиционалистская, нечего забивать нам голову всякими иностранными словами, сюрреализмами и прочим, мы, дорогая сеньора, слава богу, сумеем с помощью политики кнута и пряника удержать за собой наш город, а эти художники оскорбляют нас, смеются над нами, как можно такое допустить — может, они коммунисты?