Они увидят скульптуру Маниньо в маскировочной военной форме, скорчившегося, точно зародыш в материнском чреве; руки его скованы железной цепью, которой некогда сковывали рабов; он помещен в огромный шар из белого полиэтилена, made in USA[40], как сказано на этикетке, и плывет, будто в море, медленно и безостановочно, в космосе, заполненном желтой жидкостью — пивом. Мертвый или еще не родившийся Маниньо качается на волнах в американском чреве среди прозрачного желтого пива, и его белый лоб оскверняет лавровый венок, венчающий погибших героев, венок из листьев кофейного дерева. Только и всего. И завороженные вращением Маниньо в наполненной пивом вселенной, медленным и вечным движением, при условии, что никто не проткнет полиэтилен, made in USA, зрители рассеянно раскроют каталог и в разделе «Скульптура» прочтут название: номер один — «Бог, Родина и Семья», а в скобках, где обычно проставляют цену: из частного собрания.
Когда история спит, рождаются новые чудовища.
А дождь все моросит и моросит, мелкий и надоедливый, как бывает осенью, или это из глаз моих текут слезы и от земли поднимается знакомый запах?
Маленькое кладбище в Крестовом нагорье, наше семейное кладбище, видишь, я снова пришел к тебе. Я не могу долго не откликаться на твой зов, сегодня я принес тебе Маниньо, его похоронят там, где уже покоятся Тининьо и отец Пауло, это место предназначено для нашей семьи, тут проходит моя единственная демаркационная линия; такую крохотную плантацию, поместье мы обрабатываем, вкладывая собственный капитал, займы нам не нужны. Маниньо уже произвел вырубку леса, поджег кустарник, и теперь мы посадим его на чужой, принадлежащей другим земле, и, если так пойдет дальше, скоро будет засеяна вся наша планета, и когда-нибудь не останется больше непроходимых лесов в Мбаке и Уиже, привольных просторов и зеленой травы в нашем Макулузу, и всем нам придется заниматься любовью на могилах дорогих нам мертвецов. Всем! Без различия верований и цвета кожи — неужели и состояний? Такова официальная политика, недискриминация…
Видишь, я снова сюда пришел? Но меня еще здесь нет, ты и твои мирно спящие покойники слышат наш смех и радостные крики, мы шагаем цепочкой — так в прежние времена водили рабов, цепочка ребят из муссека, порабощенных неотразимым обаянием старого, вспотевшего в своем фраке и цилиндре дирижера; меня еще нет на кладбище, я иду пешком нашей обычной дорогой, это мой подарок тебе, Рут, оставшейся ad sæcula sæculorum наедине со своим молчанием, и жизнь будет просачиваться к тебе лишь через наивную песенку о влюбленных, странно звучащую в четырех стенах твоего будущего.
Фрак он носил или пиджак? Я никогда не знал, в чем различие между ними, мы прозвали его одежду «крылышки кузнечика» и смеялись над ней, а Маниньо, самый дерзкий из нас, крикнул однажды, расшалившись:
— Со Самбо! Со Самбо! Шляпа-то еще при вас? Одолжите мне свой цилиндр!
И дирижер улыбается в ответ, пятится и отбивает ритм, потом поворачивается и идет впереди оркестра в своем неизменном цилиндре, предмете зависти Маниньо, и с неизменной усмешкой, которая пугает и возмущает степенных людей, ворчащих, чтобы заглушить вечную унылую скуку: «И как только не надоест играть одно и то же!» Однако мы не покидаем трусливо нашего вождя, того, кто громко хохочет специально для нас, заглушая смешки инструментов.
— Со Самбо, ну так как же, вы дадите мне поносить свой цилиндр?
В голосе Маниньо уже нет прежнего задора, никто не обращает на него внимания, нам надоели его дерзкие выходки — довольно, а то мы тебе покажем!
Никто не обращает на него внимания, нужно иметь золотое сердце, а оно спрятано в песке, уносимом прочь нашей жизнью. У каждого из нас в детстве золотое сердце. Такова жизнь, все — от нее: нахлобученный на уши цилиндр, четкий строевой шаг бывалого солдата и на уровне лица две руки, почти сливающиеся с чернотой фрака, — со Самбо дирижирует оркестром:
— Пум-пум-пурум!
А было так, Маниньо, ты шел в десяти метрах от своего и его, маэстро Самбо, счастья, от нашей общей радости и едва уловимой гордости за тебя, и всех нас, ребят из Макулузу, снедало желание примерить цилиндр, пропахший потом и тем специфически африканским запахом, который смертельно ненавидит Мария, называя его со свойственной ей жестокостью «ужасной вонью». Мне кажется, я слышу ее голос: «Умереть — это значит никогда больше не встретиться, Маниньо?» Кому никогда больше не встретиться — живым или мертвым?