Выбрать главу

Но главным в работе над языком было именно стремление Тредиаковского сблизить его и с новыми требованиями жизни, и с новыми задачами литературы, хотя осуществлял он эти идеи непоследовательно и противоречиво. Д. Благой очень верно отметил, что, когда «от первоначальной любовной тематики Тредиаковский перешел к «высоким» героическим жанрам (оды, «ироической пиимы»), он снова впал в «глубокословную славеншизну», беспорядочно смешивая ее с просторечием».[2] Поэтому вряд ли верна распространенная в нашем литературоведении точка зрения на то, что Тредиаковский вообще со временем отошел постепенно от своих прогрессивных взглядов на русский язык. Вряд ли можно видеть в этом отношении столь закономерную эволюцию, которую в крайнем пылу полемики с Тредиаковским пытался установить еще А. П. Сумароков, считавший, что тот «в молодости своей старался наше правописание испортить простонародным наречием, по которому он и свое правописание располагал, а в старости глубокою и еще учиненного самим собою глубочайшею славенщизною: тако пременяется молодых людей неверие в суеверие; но истина никакая крайности не причастна».[3] Очевидна крайняя полемичность заявления Сумарокова.

Достаточно сравнить стихотворения, переработанные Тредиаковским в издании 1752 года, с их ранними редакциями, чтобы убедиться в том, что и в это время Тредиаковский, по сути дела, продолжал отход от «славенщизны». Против «старины глубокая» в языке он выступил в 1751 году в Предуведомлении к «Аргениде». Отнюдь не всегда «глубочайшая славенщизна» присуща даже и «Тилемахиде»

Бойся богов, о мой Тилемах! Сей страх — есть начало Всякого блага и есть вседражайше сокровище сердца: С ним прийдут к тебе и мудрость, и правда, и радость, Мир и веселие, сладость чистейша, истинна вольность, Многообилие и прославление пребеспорочно. Я оставляю тебя, о мило Одиссово чадо! Но премудрость моя никогда тебя не оставит...[1]

Конечно, в «Тилемахиде» богато представлена и «славенщизна», но самое понимание Тредиаковским жанра героической поэмы предполагало стремление к многообразию в повествовании, переходящем «от громкого голоса к тихому, от высокого к нежному, от умиленного к ироическому, а от приятного к твердому, суровому, и некак свирепому». [2]

Известная противоречивость трактовки В. Тредиаковским этого вопроса была связана и с недоброжелательным отношением в придворных сферах к различным формам того, что мы теперь назвали бы проявлением народности в языке.

Характерно, что еще в статье «О древнем, среднем и новом стихотворении российском» (1755) Тредиаковскому приходилось отбиваться от нападок, связанных с тем, что в его «Новом и кратком способе к сложению российских стихов» (1735) он обращался к примерам из народного творчества.

Однако основной причиной этой двойственности является своеобразие той общей литературной позиции, которую занимал Тредиаковский как представитель и в значительной мере зачинатель русского классицизма. Характерной чертой русского классицизма было противоречие двух пересекающихся в нем начал — сословного и демократического. С одной стороны, он был чрезвычайно ярким выразителем именно придворной культуры, резко отгораживавшей себя от всех других сословий и не допускавшей отражения их в литературе, вплоть до прямого нарушения элементарного правдоподобия, как это было, например, в комедиях Сумарокова, где дворовые слуги выступали в париках и со шпагами и носили французские имена. Но вместе с тем уже у ранних представителей классицизма объективное содержание творчества выходило за пределы тех субъективных тенденций, которые подсказывались сословными симпатиями классицизма. Широта национальной проблематики Ломоносова, резкость сатиры Сумарокова, интерес к радикальной политической мысли у Тредиаковского — все это определяло значительно более глубокое идейно-художественное содержание русского классицизма сравнительно с его отправными сословно-дворянскими позициями.

Не случайно поэтому русская радикальная мысль последней трети XVIII века отнюдь не чуждалась классицизма и находила в нем живое содержание и для себя. Слова Сумарокова: «они работают, а вы их хлеб ядите» — были взяты Новиковым в качестве эпиграфа к его «Трутню», а строка из «Тилемахиды» Тредиаковского о чудище огромном и стозевном стояла в качестве эпиграфа на «Путешествии из Петербурга в Москву» Радищева, который дважды — и в «Путешествии» (глава «Тверь»), и в «Памятнике дактило-хореическому витязю» — выражал интерес и симпатию к Тредиаковскому.

вернуться

2

Д. Благой, стр. 49.

вернуться

3

А. П. Сумароков. Полн. собр. всех сочинений, ч. 10. М., 1787, стр. 15.

вернуться

1

«Тилемахида», т. 2, стр. 222.

вернуться

2

«Тилемахида», т. 1, стр. IX. Предызъяснение.