Оставшись в одиночестве, Уэллс долго сидел на кровати и размышлял над словами старого врача.
Безумие, думал он, безумие, глупость, идиотизм. Я не хуже других могу справляться со своими эмоциями. Конечно же, могу… Но тут он снова вспомнил ночь на склоне холма, свечение, дико бьющийся пульс и бездумное, слепое желание, охватившее его целиком. Все из-за того света, странного притягательного света…
Уэллс встал с кровати и принялся торопливо собирать вещи. Воспоминания не позволяли разуму поддаться на уговоры — так же как тело не слушалось голоса разума. Манящий свет просто убивал всякую рассудочность и всякие доводы.
Нет, он никому не расскажет о люциферитах. Ни своим новым боссам в Далласе, ни кому-либо еще. Если мир узнает о них, многие кинутся в этот городок хотя бы за той же водой, потому что кому-то наверняка захочется обладать такой же способностью. А ученые — разумеется, с самыми лучшими намерениями — скорее всего, смогут синтезировать нужные вещества и распространить уникальный дар на весь мир.
Уэллс — в общем-то довольный своей жизнью человек — всегда мыслил здраво. Его, например, очень беспокоило, что Земля может погибнуть в ядерной катастрофе. Но еще меньше ему хотелось увидеть, как порядок и саму цивилизацию разрушает катастрофа сексуальная.
Дар никчемного человека
Перевод А. Корженевского
Ни Пирсон, ни его корабль не стоили доброго слова. Пирсон еще не знал этого о корабле, когда брал его напрокат, но времени, чтобы проверять, не было: он пользовался фальшивыми документами и поддельной карточкой. Впрочем, никаких угрызений совести по этому поводу Пирсон не испытывал — возвращать корабль владельцам он тоже не собирался.
Двигатель выдержал подпространственный скачок, и корпус не развалился, однако, вынырнув в обычном пространстве, Пирсон обнаружил, что несколько мелких, но очень важных элементов управления превратились в труху.
Теперь в бледно-голубом небе все выше и выше поднимался столб дыма и испарившегося металла — больше от корабля ничего не осталось. У Пирсона даже не возникло желания выругаться. Что ж, знакомое чувство… Кроме того, корабль все же катапультировал его, только это не радовало. Пирсон не чувствовал ничего, кроме бесконечной усталости. Душа его словно окаменела.
Странно, что он совсем не ощущает боли. Внутри все, похоже, работало, как положено. Однако снаружи… Пирсон мог переводить взгляд, пошевелить губами, морщить нос и — с огромным усилием — поднимать правую руку над плоским песчаным грунтом. Лицо — некогда лишь часть богатого набора способов самовыражения — стало теперь его единственным каналом общения с миром. О том, как выглядело тело в остатках гермокостюма, оставалось только догадываться, да и этого делать не хотелось. Пирсон твердо знал, что правая рука у него в порядке: ею он, по крайней мере, мог двигать. По поводу же всего остального у него были только мрачные предположения.
Если ему повезет — сильно повезет — то оперевшись одной рукой, он, может быть, сумеет повернуться на бок… Однако Пирсон даже не пытался. Иллюзии оставили его — наконец-то! — и перед самой смертью он вдруг стал реалистом.
Мир, куда занесла его судьба, был совсем крошечный — не планета даже, а скорее, очень большой астероид — и Пирсон мысленно попросил у него прощения за тот ущерб, что он, возможно, нанес, обрушившись на поверхность вместе с обломками корабля. Он всегда совестился, когда причинял кому-то зло.
Однако он дышал, а значит, тонкая оболочка атмосферы оказалась более плотной, чем ему показалось с орбиты. Только его все равно никто не найдет. Даже полиция, гнавшаяся за ним по пятам, наверняка бросит поиски и на этом успокоится: не Бог весть какой важный преступник. И не преступник в общем-то, а так… Чтобы называться преступником, нужно сделать что-то хотя бы немного вредное. Слово «преступник» подразумевало опасность, угрозу. Пирсон же вызывал у общества, скорее, раздражение, зуд — как маленькое жалящее насекомое.
«Тем не менее я все-таки „дозуделся“», — подумал Пирсон и с удивлением обнаружил, что еще в состоянии смеяться.
Правда, от смеха он потерял сознание.
Когда Пирсон очнулся, едва-едва светало. Он совершенно не представлял себе, сколько на самом деле длятся крошечные сутки этого мира, и соответственно, не знал, сколько пролежал в беспамятстве. Может быть, день, а может, неделю — не человек, а живой труп. Двигаться он не мог. Не мог даже дотянуться до расфасованных концентратов в аварийном пайке, что приторочен (был, во всяком случае) к штанине гермокостюма. Ничего не мог — разве что дышать разреженной атмосферой, которая пока поддерживала его жизнь… Другими словами, Пирсон уже начал думать, что лучше бы его разнесло на куски вместе с кораблем.