— На пункт! Там дают сладкое молоко в табакерке.
Быстрой, широкой походкой, твердо держа своего коня за узду, Арменак зашагал. Пахчан покорно пошел за ним.
Уже горели костры, у кипятильников гудела очередь, и по близлежащим склонам загорелись огни.
Пахчан и Арменак вошли в палатку, набитую людьми.
Над столом, заставленным консервными банками, два офицера спорили между собой:
— Надо сейчас же объявить это! — кричал один.
— Никакой нет надобности, — ответил другой, слизывая с чайной ложки густое, сладкое молоко, — пускай идут на север. Не все ли им равно, где жить.
— Но ведь они могут идти домой! Сувалан почти на полпути. На юг сто одна верста. На север сто сорок две.
Пахчан прислушался. Арменак торопливо стал есть.
— А пускай идут куда хотят. Две недели от Маруськи письма нет.
— Надо объявить.
— Что объявить? — судорожно поймав мысль разговора, вскрикнул Арменак.
— Объявить, что народ может идти обратно. Получено известие, что войска получили подкрепление и возвращаются в Ван. А раз возвращаются войска, может возвращаться и народ. Нет надежней защиты для тамошнего населения, чем наши казачьи части.
— Объявить? Идти назад? — закричал Арменак. — Я объявлю.
Пахчан едва успел выбежать за ним из палатки.
Вскочив на коня, без шапки, Арменак мчался к подъему дороги. Пахчан вскочил на гунтера и помчался за ним.
— Объявить!.. Объявить!.. — тяжело дыша, повторял Арменак, когда Пахчан нагнал его.
— Но ведь народ внизу. Там, наверху, никого нет, — уговаривал его Пахчан.
— А я объявлю никому!
Когда они поднялись наверх, Арменак пришпорил лошадь и дико помчался по дороге. Пахчан за ним. Гунтер капризничал и останавливался, но письмо Шамирам заставляло Пахчана не жалеть ударов нагайки.
Дорога шла по краю крутого обрыва.
Бессвязные крики, прерываемые хохотом, неслись в лицо Пахчану. Он напрягал все силы, чтобы не отстать.
Внезапно крики и хохот грохнули вниз, и все смолкло. Гунтер остановился над обрывом, отказываясь идти дальше.
— Сорвался! — Пахчан слез с лошади, зацепил узду за камень, сел.
«Что можно сделать ночью?»
Пахчан несколько минут просидел, напряженно вслушиваясь.
Ночная тишина властно топила летящий из Сувала на шум располагающегося на ночлег народа.
Ни шороха, ни шелеста, ни стона снизу.
«Погиб, — решил Пахчан. — А письмо?»
Раздираемый этими мыслями, утомленный дорогой, он забылся. Было уже светло, когда он открыл глаза.
Мгновенно все вспомнив, он заглянул вниз.
Сажени на три вниз, на выступе отвесной скалы лежал Арменак. Коня не было видно — дальше была бездна.
Отойдя вбок, Пахчан спустился к трупу.
Голова Арменака, с широко раскрытым ртом и не боящимися лучей солнца глазами, лежала в луже крови.
Пахчан снял с него маузер. Из кармана выпала табакерка.
Пахчан схватил ее. На крышке был выгравирован силуэт Сипана. Пахчан раскрыл табакерку, обсыпанная табаком, там лежала записка:
«Брат мой милый. Я жива. Я у Саркиса в Пир-Карибе. Приезжай скорей. Боюсь. Твоя Шамирам».
Дом Саркиса
Вагаршак стоял на крыше дома, единственного дома, уцелевшего в небольшом селении на северной окраине Вана. Оно ютилось на склонах гор, обращенных к югу, здесь отлично зрел желтый, сладкий виноград, и у всех жителей были сады. Глубокий овраг отделял его от тех кварталов Вана, где в апреле 1915 года последняя горсть повстанцев защищалась от уже разгромивших город курдских шаек и турецких регулярных войск квартальной экспедиции. Сюда, в это селение, отступили остатки повстанцев, и Вагаршак в их числе, когда глинобитные стены их убежища, в которых пули завязали, все-таки были насквозь изрешечены. Преследуя повстанцев, войска сожгли селение. Уцелел только стоявший на отлете дом старого Саркиса. Осенью того же пятнадцатого года Саркис вернулся на свое пепелище, собрал виноград, вымочил его в уксусе и подвесил под потолок. На зиму заботливо укрыл лозы соломой и сейчас дожидался хорошего урожая. Хлеба не было. Кроме винограда, был только тарех — высушенная в соли селедка. Но Саркис считал себя счастливым: сам жив, дом цел, с голоду не умрет. Оттого, что выпало ему на долю такое счастье — остаться живым, старинное чувство гостеприимства, свойственное всем ванским крестьянам, развилось у него с особенной силой, и когда к его дому подъехал фургон Вагаршака, он встретил гостей с поклонами и приветствиями, помог Вагаршаку перенести Анаид в дом, сам выпряг вола и захлопотал по хозяйству. Он редко видел людей и перед каждым новым человеком, которого встречал, испытывал острое чувство стеснения, почти стыда, за то, что он остался жив, когда сотни тысяч людей погибли, и старался искупить свою «вину» лаской. Разбитая дорогой, Анаид уснула. Вагаршак для того и сделал остановку, чтобы дать ей отдохнуть.