Нуллианак задумался.
— Не с землей… — ответил он наконец. — Не надо говорить с землей.
— Тогда с чем? Со стенами? С небом? С тобой? Может быть, мой Отец скрывается в тебе?
В голове Нуллианака забегали возбужденные разряды.
— Нет, — ответил он. — Я не осмелюсь утверждать…
— Так отведи меня туда, где я смогу преклонить перед Ним колени. Времени остается так мало.
Это последнее замечание показалось Нуллианаку убедительным, и он кивнул своей смертоносной головой.
— Я отведу тебя, — сказал он, поднимаясь немного выше и поворачиваясь к Миляге спиной. — Но ты прав: мы должны спешить. Дело твоего Отца не терпит отлагательств.
Хотя Юдит не хотелось отпускать Целестину наверх одну, так как она знала, какая встреча ожидала ее на лестничной площадке, но знала она и то, что ее присутствие и вовсе лишит женщину шансов проникнуть в Комнату Медитации. Пришлось ей остаться внизу, стараясь определить по доносящимся сверху звукам, что там происходит. Сначала она услышала предостерегающее ворчание гек-а-геков, а потом раздался голос Сартори, который предупредил, что того, кто попытается войти в комнату, ждет немедленная смерть. Целестина ответила ему, но таким тихим голосом, что до Юдит донеслось лишь невнятное бормотание, и через несколько минут (но были ли это минуты? — возможно, прошло лишь несколько секунд, бесконечно растянутых ожиданием новой вспышки насилия), не в силах больше бороться с искушением, она задула ближайшие к ней свечи и начала медленно подниматься наверх.
Она предполагала, что ангелы попытаются ее остановить, но они были слишком поглощены уходом за Милягой, так что на пути у нее не было никаких препятствий, кроме своей собственной осторожности. Она увидела, что Целестина до сих пор стоит у двери, но Овиаты уже не преграждают ей дорогу. По приказу Сартори они отползли в сторону и, лежа на животе, дожидались дальнейших приказаний своего хозяина, готовые пустить в ход зубы и клыки по первому же сигналу. Юдит одолела уже половину пролета, и теперь до нее долетали обрывки разговора сына с матерью. Первым она услышала усталый шепот Сартори.
— …все кончено, мама…
— Я знаю, дитя мое, — сказала Целестина. В голосе ее не было упрека — одна лишь спокойная нежность.
— Он уничтожит все…
— И это я знаю.
— …я должен был удерживать для Него круг… Он хотел этого…
— А ты должен был исполнить Его желание. Я понимаю это, дитя мое. Поверь мне, я все понимаю. Я ведь тоже исполнила Его желание, помнишь? Это не такое уж большое преступление.
После этих слов Целестины раздался щелчок замка, и дверь Комнаты Медитации медленно распахнулась, но Юдит была еще слишком низко и увидела только стропила, освещенные то ли свечкой, то ли сотканной Овиатами сияющей пеленой, которая окутывала Сартори на улице. Теперь, когда дверь открылась, голос его был слышен гораздо яснее.
— Ты войдешь? — спросил он у Целестины.
— А ты хочешь, чтобы я вошла?
— Да, мама. Прошу тебя. Я хочу, чтобы мы были вместе, когда наступит конец.
Знакомая песня, подумала Юдит. Ему, похоже, абсолютно все равно, в чью грудь уткнуть свое заплаканное лицо, лишь бы его не оставили умирать в одиночку. Целестина шагнула внутрь, но дверь за ней не закрылась, а гек-а-геки не вернулись на свои посты. Однако фигура Целестины уже исчезла из виду, и Юдит овладело жестокое искушение продолжить подъем и заглянуть в комнату, но страх перед Овиатами был слишком силен, и она осторожно опустилась на ступеньку — на полпути между Маэстро наверху и бездыханным телом внизу. Там она стала ждать, прислушиваясь к тишине — в доме, на улице, во всем мире.
В голове ее сложилась молитва.
«Богиня… — подумала она, — …это твоя сестра, Юдит. Надвигается огонь, Богиня. Он уже совсем близко от меня, и мне очень страшно…»
Сверху донесся голос Сартори, но он говорил так тихо, что даже при открытой двери нельзя было разобрать ни единого слова. Однако слова перешли в рыдания, и это нарушило ее сосредоточенность. Нить молитвы была потеряна. Не имеет значения. Она сказала достаточно, чтобы выразить свои чувства:
«Огонь уже совсем близко, Богиня. Мне страшно».
Что тут еще можно сказать?
Огромная скорость, с которой двигались Миляга и Нуллианак, отнюдь не уменьшила впечатления от масштабов города — скорее, наоборот. По мере того, как проходили минуты, а улицы все продолжали мелькать мимо, тысяча за тысячей, ослепляя глаза все тем же насыщенным цветом домов, уходивших под небеса, величие этого труда переставало казаться эпическим и все более наводило на мысль о безумии. При всем очаровании красок, идеальности пропорций и совершенстве отделки город был бредом сумасшедшего, навязчивой галлюцинацией, которая отказывалась успокоиться до тех пор, пока не покрыла каждый квадратный дюйм этого Доминиона памятниками своей собственной неутомимости. На улицах по-прежнему не было видно ни одного обитателя, и в сердце Миляги закралось подозрение, которое он в конце концов выразил вслух — правда, не в форме утверждения, а в форме вопроса: