В гостиницу он вернулся поздно, усталый, но довольный и почти спокойный. В столовой уже никого не было. Поужинав (основательно, без излишней поспешности), Быков отправился разыскивать Дауге. На втором этаже, в коридоре, куда выходили двери комнат межпланетников, он остановился. Одна из дверей была приоткрыта, и слышался звучный голос Юрковского, декламировавшего стихи Багрицкого:
Быков заглянул в комнату. Юрковский в пижаме и домашних туфлях полулежал на диване, закинув руки за голову, повернув лицо к окну. Рядом сидел Крутиков, сгорбившись, посасывая короткую пустую трубочку. У стола Богдан Спицын покачивался на стуле и улыбался каким-то своим, одному ему известным мыслям. Ни Дауге, ни Краюхина и Ермакова в комнате не было.
Это были чудесные стихи. Кроме того, «пижон» читал удивительно хорошо. Что-то тревожное и зовущее было в его глубоком, полном сдержанной силы и волнения голосе, и Быков невольно подумал, что вот этот бесстрашный красавец, вероятно, очень похож на автора стихов, которые он читает. Он такой же беспокойный и страстный, так же готов без сожаления отдать всю жизнь свою для больших и необычайных дел. О том же, вероятно, подумал и Крутиков. Он вдруг вынул изо рта трубку и внимательно посмотрел на Юрковского, словно желая убедиться в чем-то. Только Спицын продолжал тихонько раскачиваться и улыбаться с полузакрытыми глазами.
Юрковский замолк. Быков отступил от двери и пошел дальше. Комната Дауге оказалась пустой. На кровати лежал спецкостюм, который Иоганыч, наверное, подобрал для своего друга. Красноватые отблески вечернего неба переливались на полированной поверхности шарообразного колпака. Быков хотел было идти, но тут внимание его привлекла фотография, лежавшая на столе. Фотография была знакома — прекрасная женщина с грустным лицом, в синем платье, закрытом до шеи.
«Маша Юрковская», — вспомнил Быков. Он вздохнул.
Из-под фото виднелся край исписанной бумаги, тут же лежал вскрытый пустой конверт, «…объяснимся раз и навсегда. Мне надоели твои…» Быков испуганно замигал и поспешно отошел от стола.
Бедный Иоганыч! Вот к чему пришла твоя любовь… Даже ты, веселый и добрый, шутивший и смеявшийся в самые крутые минуты… ты не можешь забыть о ней и сейчас, за несколько дней до старта в неведомое.
— Именно сейчас — вот что самое омерзительное! — загремел вдруг за стеной голос Юрковского. — Прислать такое письмо именно сейчас… И не успокаивай меня, б-брат милосердия, божья коровка! Ведь она же дрянь!..
— Не смей! (Быков сначала не понял, чей это пронзительный выкрик.) Не смей так говорить о ней! В конце концов, это совсем не твое дело!
— Нет, и мое! И не потому, что она моя сестра. Это дело всех — и Краюхина, и каждого из наших ребят, в том числе и твоего краснорожего пустынника. Там, куда мы идем, жизнь всех будет зависеть от каждого. Мы должны быть абсолютно уверены друг в друге, а теперь я думаю: хватит ли у тебя в таком состоянии цепкости, воли к жизни? Не подведешь ли ты нас, Григорий Дауге?
— Полегче, Володя!
— Ничего не полегче… Неужели ты не раскусил ее, эту мою очаровательную сестричку? Ведь это не человек — это кукушка! Да-да, кукушка! Отними у нее смазливое рыльце, и что от нее останется? Мало разве других женщин? Верных, любящих, умных… Что ты за нее цепляешься?
Быков на цыпочках прошел в свою комнату и плотно притворил дверь. Вряд ли Дауге станет сегодня заниматься спецкостюмом, да и самому Быкову было теперь не до этого. Нужно было о многом подумать. Он разделся, лег, закрыл глаза. Лучше всего, пожалуй, постараться уснуть. Он поднялся, чтобы опустить штору, и в ту же минуту вошел Дауге. Он был такой, как всегда, — слегка встрепанный, со сбитым набок галстуком. Быков сел и уставился на него.