— Нахалка! — прошипела Анни Фере вслед отошедшей Сильвене.
Когда молодая актриса подошла к столику, все мужчины встали. Почти тотчас же оркестр заиграл под сурдинку, и к столу приблизился толстый венгр с торчащим вперед брюшком. В руках он держал скрипку.
— О, сколько хорошеньких женщин, сколько красоток! — воскликнул он. — Настоящий букет! Что хотели бы послушать дамы?.. Ну, в таком случае венгерский вальс, специально для вас!
Свет в зале померк, луч прожектора выхватил из темноты столик с важными гостями, смычок заскользил по струнам.
— Восхитительно! Прелестно! — бормотал Симон.
Было что-то символическое в том, что в зале кабачка, где развлекалась преимущественно парижская молодежь, в эти минуты свет падал лишь на один столик, за которым сидели главным образом люди уходящего поколения. Луч прожектора безжалостно показал, какие у них старые, изношенные лица. В ярком пятне света все эти неподвижные, застывшие фигуры походили на восковых кукол из музея Гревен. Они казались неодушевленными, а глаза их напоминали осколки потускневшего зеркала. На помятых лицах этих людей лежала не только печать усталости от утомительного в их годы ночного кутежа, на них сказывалось и внутреннее разложение.
В беспощадном свете прожектора щеки Мари Элен Этерлен вдруг стали обвисшими и дряблыми; Нейдекер, несмотря на жару в зале, то и дело зябко поеживался.
«Подумать только, ведь этот наркоман был героем! — сказал себе Лартуа, сохранивший, к своему удивлению, ясную голову и критически взиравший на окружающих. — Конечно, конечно… Все это меня уже не забавляет».
Даже Симон, которому еще не было тридцати пяти лет, уже не казался молодым: алкоголь обнажил неумолимую работу времени.
Одна лишь двадцатилетняя Сильвена была действительно молода. Желая подчеркнуть свою причастность к сцене, она приехала, не сняв театрального грима. Но если румяна не могли скрыть морщин княгини Тоцци, они не могли также скрыть молодости Сильвены.
Глубокий вырез платья открывал ее небольшую грудь. В ослепительном свете прожектора рыжая грива Сильвены пламенела. Актриса уже была испорчена до мозга костей, но на ее облике это еще не отразилось. И во взгляде Лартуа вспыхнули неподвижные металлические огоньки.
В это мгновение Симон, не рассчитав голоса, громко сказал Сильвене:
— Вы красивы, очень красивы, слишком красивы для нас! Вам и только вам принадлежит право выбрать музыку.
Скрипач, приняв величественный вид большого артиста, неожиданно перестал играть и сказал:
— Говорите, сударь, не стесняйтесь, я буду продолжать, когда вы закончите.
— Вы превосходно, великолепно играете, но, согласитесь, ведь красота, — и Симон указал на Сильвену, — тоже музыка, и не менее прекрасная, чем все творения Листа и Шопена.
— Симон! — воскликнула госпожа Этерлен.
— Чего, собственно говоря, от меня хотят? С каких это пор уже нельзя говорить того, что думаешь? Значит, искренности тоже нет места на земле! — возмутился Симон, приподнимаясь со стула. — Мы обязаны сказать ей, что она красива, пусть она это знает! А вы, вы просто ревнуете, и мне понятно почему. Ха-ха-ха! Но зато у вас есть утеха — ваши пресловутые воспоминания!
Он выкрикивал все это среди полной тишины, и ему даже нравилось, что он привлекает к себе внимание всего ресторана.
— Замолчите, Симон, прошу вас! — потребовала госпожа Этерлен.
— Ладно, ладно, молчу. Существуют вещи, которые вам недоступны. Их может понять только еще незнакомая женщина, — прибавил он, пожирая глазами Сильвену.
Щедрые чаевые умерили самолюбие скрипача, и он доиграл до конца венгерский вальс.
В зале опять вспыхнул свет, официанты принесли новые бутылки, и столик, только что походивший на уголок музея Гревен, вернулся к жизни. Все громко разговаривали, перебивая друг друга.
Нейдекер рвался домой. Сильвена спрашивала Симона:
— Вы еще не видели меня в новой роли? Приходите в театр, когда захочется. Моя ложа в вашем распоряжении.
Чувствуя себя предметом вожделения нескольких мужчин, она громко смеялась, поминутно встряхивала своими рыжими волосами и курила, выпуская длинные струйки дыма. У госпожи Этерлен на глаза навернулись слезы.
Люлю Моблан, с трудом ворочая языком, неожиданно спросил:
— Лартуа! Хоть ты и академик, но, быть может, еще не все позабыл? В состоянии ли мужчина в пятьдесят восемь лет произвести на свет ребенка?