То прошлое — теперь забот полон рот. Москва да господа верховники далече: сам себе хозяин, своя рука владыка, пищит люд казанский под тяжелой дланью… Смелой поступью вошел в опочивальню калмык во французском кафтане, по прозванию Василий Кубанец; Волынский его у персов откупил и для нужд своих еще из Астрахани с собою вывез. Кубанец протянул пакет губернатору:
— Ночью гонец из Москвы был с оказией верной… Вам дяденька Семен Андреевич Салтыков писать изволят.
— Положь, — сказал Волынский. — Ныне честь некогда… Покряхтел, поохал. Дома нелады: детишек учить некому, жена в хвори. И лекарей изрядных нет на Казани: помирай сам как знаешь.
Прошел Артемий Петрович в канцелярию, велел свечи затеплить, а печей более не топить (был он полнокровен, сам по себе жарок), и секретарю губернскому велел:
— Воеводы — што? Пишут ли?.. Читай экстрактно, покороче, потому как зван я на двор митрополита, а дел немало скопилось…
От дел губернских к полудню взмок. Парик скинул, кафтан снял. У кого просьба — того в глаз. У кого жалоба — тому в ухо. Так и стелил челобитчиков на пол. Купцу первой гильдии Крупенникову полбороды выдрал. Тряслись руки подьячих. Сошка мелкая срывалась в голосе — «петуха» давала. «Запорррю!..» — неслось над Казанью. Просители, у коих и было дело, все по домам разбежались. Заперлись и закаялись. Только причт церкви Главы Усекновения высидел. В молитвах и в смирении, но приема дождался.
— Впустить кутейников! — распорядился Волынский. Долгополые бились в пол перед губернатором.
— Ну, страстотерпцы, — рявкнул он на них, — врите… Да врите, опять же, экстрактно — лишь по сути дела…
«Страстотерпцы» рассказали всю правду, как есть. Церквушка Главы Усекновения стоит ныне по соседству с молельней татарской. И пока они там о Христе плачут, татаре шайтанку своего кличут. Но того не стерпел вчера ангел тихий и самолично заявился…
— Кто-кто явился к вам? — спросил Волынский.
— Ангел тихий…
— Так, — ничуть не удивился губернатор. — Явился к вам этот ангел. Как же! Ну и что он нашептал вашей шайке?
— И протрубил, чтобы, значит, не быть шайтану в соседстве. О чем мы и приносим тебе, губернатор, слезницу. Волынский прошение от них взял, но кулаком пригрозил:
— Вот ужо, погодите, я еще спрошу этого тихого ангела — был он вчера у вас или вы спьяна мне врете?
Шубу оплеч накинул — не в рукава. Вышел губернатор, хватил морозца до нутра самого. И велел везти себя:
— На Кабаны — в застенок пытошный!
Приехал на Кабаны… Подьячий Тишенинов изложил суть: женка матросская, Евпраксея Полякова, из слободы Адмиралтейской, почасту в дым обращалась и сорокой была…
Волынский локтем спихнул мусор со стола, сел.
— Дыбу-то наладь, — велел мастеру голосом ровным. Палач дело знал: поплясал на бревне, ремни стянул.
— Сразу бабу волочь? — спросил он хмуро… Артемий Петрович взглядом подозвал к себе Тишенинова:
— Человече, сыне дворянской… Имею я фискальный сыск на тебя: будто ты сорокою был и в дым не раз обращался. Тишенинов стал как мел и в ноги Волынскому — бух:
— Милостивец наш, да я… Всяк на Казани ведает: не был я сорокою, в дым не обращался я! Волынский палачу рукою махнул:
— Вздымай его!
Ноги — в ремень, руки — в хомут. Завизжало колесо, вздымая подьячего на дыбу. Шаталась за ним стена, вся в сгустках крови людской, с волосами прилипшими…
— Поклеп на меня! — кричал Тишенинов. — Ковы злодейские!
Палач прыгнул ногами на бревно: хрустнули кости. Двадцать плетей: бац, бац, бац… Выдержал! Артемий Петрович листанул инструкцию — «Обряд, каково виновный пытаете я». Нашел, что надо: «Наложа на голову веревку и просунув кляп, и вертят так, что оной изумленный бывает…»
Прочел вслух и палачу приказал:
— Употреби сей пункт, пока в изумление не придет… Опять выдержал! Только от «изумления» того орал истошно.
Волынский был нетерпелив — вскочил, ногою притопнул.
— Огня! — сказал. — С огнем-то скорее… Воем и смрадом наполнился застенок казанский. Жгли банные веники. На огне ленивом Тишенинов показал, что сорокой он был и в дым часто обращался…
— Ас женою, — подсказал ему Волынский, — случаюсь блудно по средам и пятницам…
— Случаюсь, — подтвердил с дыбы Тишенинов — И собакой по ночам лаю…
— Лаю, — упала на грудь голова… Волынский табачку нюхнул, кружева на кафтане расправил.