При виде этого отца охватила такая ярость, что он поднял ружьё. Как он часто потом говаривал, если бы не то, что произошло мгновение спустя, он наверняка бы застрелил негодяя. Тогда, возможно, моя жизнь сложилась бы совершенно иначе! Однако этому не суждено было случиться, поскольку, когда отец уже прицелился, он краем глаза заметил медведя, крадущегося чуть ниже по узкому выступу. И он разрядил ружьё в зверя, а не в человека. Медведь подпрыгнул и рухнул в воду; выстрел отозвался в каньоне громовым раскатом, и в одно мгновение все вскочили на ноги. С криками скорее звериными, нежели человеческими, измученные голодом люди ринулись к туше зверя, спотыкаясь, падая и отталкивая друг друга. Когда мой отец, осторожно спускаясь по уступам, добрался до реки, многие уже рвали зубами куски сырого мяса, в то время как более благоразумные и терпеливые разводили костёр.
Его присутствие некоторое время оставалось незамеченным. Он стоял среди трясущихся, почти потерявших человеческий облик людей с землисто-серыми лицами, вокруг него раздавались их крики, однако всем существом своим они рвались к груде мяса. Даже те, кто едва мог пошевелиться, повернули головы и пожирали медведя глазами. Мой отец, чувствовавший себя невидимкой среди царившей вокруг вакханалии, вдруг ощутил, как слёзы навернулись ему на глаза. Он немного успокоился, когда кто-то коснулся его руки. Обернувшись, он оказался лицом к лицу со стариком, которого едва не застрелил. Присмотревшись, он понял, что перед ним далеко не старик, а, напротив, мужчина в расцвете лет с волевым, умным лицом, на котором лежала печать голода и лишений. Он отвёл отца к краю утёса и, понизив голос до шёпота, стал умолять дать ему бренди. Отец посмотрел на него с нескрываемым презрением.
— Вы напомнили мне, — произнёс он, — о невыполненном долге. Вот моя фляга. В ней, я полагаю, достаточно живительной влаги, чтобы вернуть к жизни ваших женщин. Я начну с той, у кого вы украли одеяла.
С этими словами мой отец повернулся спиной к эгоисту, не обращая внимания на его мольбы и стенания.
Девушка всё так же полулежала, прислонившись к скале. Она пребывала в забытьи, обычно предшествующем смерти, и не имела ни малейшего понятия о творившемся вокруг пандемониуме. Но когда мой отец приподнял её голову, поднёс флягу к её губам и то ли помог, то ли заставил её проглотить несколько капель живительной влаги, она приоткрыла глаза и улыбнулась ему еле заметной улыбкой. Нигде в мире не найти столь же дивной и ласковой улыбки, столь же прекрасных тёмно-синих глаз, являющихся зеркалом кристально чистой души! Я утверждаю это с полной уверенностью, поскольку эти глаза улыбались мне, когда я лежала в колыбели. От той, кому было суждено стать его женой, мой отец, за которым неотступно следовал мужчина с седой бородой, испепелявший его завистливым взглядом, по очереди подошёл ко всем женщинам, а последние капли бренди отдал наиболее ослабевшим от голода мужчинам.
— Неужели ничего не осталось? Ну, хоть капельку! — взмолился бородач.
— Ни единой капли, — ответил отец. — Но если уж вы так исстрадались, рекомендую вам порыться у себя в карманах.
— Ах, вот оно что! — воскликнул бородатый. — Вы неверно обо мне думаете. Вы считаете меня эгоцентристом, любой ценой цепляющимся за жизнь. Позвольте же вам заметить, что, если бы все в этом караване погибли, мир бы немного потерял. Это всё человечьи козявки, плодящиеся, словно майские жуки, в трущобах Европы, которых я вытащил из мерзости и нищеты, из навозных куч и притонов. И вы ещё сравниваете их жизни с моей!
— Так вы, значит, миссионер-мормон? — спросил отец.
— О! — воскликнул бородач со странной улыбкой. — Миссионер-мормон, если вам угодно! Будь я обычным проповедником, я бы умер смиренно и безмолвно. Но поскольку я всю жизнь проработал врачом, мне открылись знания великих тайн и будущего человечества. Именно они за те пять дней, когда мы разминулись с основным караваном, попытались двигаться напрямик и оказались в этом жутком ущелье, в корне изменили мою жизнь и душу, и моя борода из чёрной как смоль сделалась седой.
— Так вы, значит, врач, — задумчиво произнёс отец, — связанный клятвой Гиппократа помогать больным и облегчать их страдания.
— Сударь, — ответил мормон, — меня зовут Грирсон. Вы ещё не раз услышите это имя и поймёте, что долг мой — не перед этим сборищем нищих, а перед всем человечеством.
Отец повернулся к остальным, которые уже достаточно пришли в себя, чтобы слышать и воспринимать его слова. Он сказал, что отбывает в свой отряд за подмогой, и добавил: