И тогда он вспомнил пустые полки в буфете и в кухонных шкафах, словно опять увидел их. На них не было ни крошки. Мог бы догадаться, отчего Леля потеряла сознание. Не от его крепкого поцелуя. Не от больного сердца. От голода. Не догадался. А еще военный! Она продолжала молча смотреть на него, будто умоляла простить за то, что у нее не хватает сил на слова. А он смотрел на нее, понимая, что лицо ее не такое уж тонкое, а худое.
— Сиди, — сказал он, — я сейчас.
В прихожей поспешно натянул на себя шинель, а перепоясался и шапку нахлобучил уже на улице, где прибавилось снега, на бегу. Он принес ей свой ужин в котелке, взятый и оставленный товарищем, разогрел на огне, расплясавшемся в кухонной печурке на охапочке дров, мелких, но сухих, и накормил Лелю. Пшенной кашей с мясом и маслом. И хлебом.
— Ну, я пошел, — сказал он, ополоснув пустой котелок и думая, что сошлется на увольнительную, которая вот-вот окончится, если Леля начнет оставлять.
Но она так и не вымолвила ни слова.
На обратном пути он думал, что ничего не бывает даром, на всем можно чему-то учиться, умнеть. Он понял, что этого нельзя делать без любви. Любили бы — не получилось бы такого. Он все знал бы про нее, а чего не знал, она сказала бы, не постеснялась. Любимые — они ведь как родные, а то и больше.
И еще он понял, что война — действительно дело серьезное. И не только потому, что придет весна и повалят танки какого-то генерала Клейста, чтобы перебить и пережечь которые — потребуется год. Не только.
1985
За подвигом
Дул ветер. Дул? Нет, рвался с моря! С посвистом, с визгом, похожим на визг стремительно летящей стальной ленты. Здесь ничего не могло помешать ему, не за что было даже зацепиться по пути. Он выгонял волны на песок огромной косы и еще долго нес за собой маленькие дожди брызг. Трубы нескольких солдатских землянок возле мокрых осиротелых причалов были вывернуты и катались, отброшенные, в колючках бурьяна и лужах морской воды, похрупывая прогоревшей жестью. Было тоскливо. И так пусто, так безжизненно пусто кругом, точно все здесь вымерло навсегда.
Тем задиристей, веселей и беспощадней напирал ветер на одинокую фигурку в шинели. Она вызывающе торчала там, где море, грохоча, расшвыривая грязную пену и песок, переходило в степь.
Было трудно дышать из-за песка и ветра. Лейтенант Белов смотрел, как на морских горбах однообразно и бессмысленно качаются суденышки, как настойчиво пытается ветер сорвать их с тощих якорей, и думал, что сегодня ему не удастся переправиться через пролив.
Там, за проливом, сиренево темнела крымская земля. Песчаный ободок у какой-нибудь высотки иногда вспыхивал под нечаянным и недолгим солнечным лучом с неправдоподобной четкостью. Потом небо снова хмуро заплывало, и берег за проливом потухал и отдалялся.
С этой косы, открытой ветрам и волнам, несколько недель назад на каменистые подножия крымских сопок был высажен десант. Десятки маленьких кораблей, мотоботов и железных тендеров, напоминающих танки, почти бесшумно переползли пролив. В ту ночь Белов тоже был у крымского берега на тендере. Он видел, как бойцы прыгали в воду, когда немецкие пулеметы не давали судам приблизиться к земле; видел, как десантники выбрасывали из своих вещмешков хлеб, водку и даже табак, чтобы легче было выбраться из воды; видел, как мокрые люди вытаскивали на лямках пушки, захлестнутые волнами.
Теперь Белову снова требовалось попасть за пролив, а море бушевало. Нечего было надеяться, что какой-нибудь отважный катерок пойдет наперекор волнам. Он не смог бы перебороть их, не смог бы пристать к берегу, да и вражеские артиллеристы легко расстреляли бы его, обессиленного штормом, с высот, которые они еще занимали и откуда просматривалось море.
Что же было делать?
С досадой Белов зашагал назад к основанию косы, тяжело ступая по песку и путаясь в полах собственной шинели, бьющихся о голенища. Из одной беструбой землянки неосторожно высунулась чья-то голова. Ветер тут же сорвал с нее бескозырку, и та понеслась в сторону прыжками, точно собиралась взлететь. Белов подхватил ее и, подойдя, вернул хозяину.
— Ну что, причальная команда, — спросил он на всякий случай, — сегодня туда никто не пойдет?
— Нет, — вздохнул моряк, — беда. Залезайте к нам, товарищ лейтенант, — сказал он тут же. — Правда, ничего особого предложить не можем, печь не горит у нас, воды по колено, сидим на нарах. Но все же лучше, чем на улице… Спешить некуда. Поскучайте, — и он посторонился, чтобы Белов мог пройти в узкую щель, ныряющую под накат засыпанных песком бревен.
— Спасибо, — отказался Белов, — я попробую… Пойду.
Моряк засмеялся, щурясь от ветра.
— Пешком по морю не ходят…
И Белов понял, что и впрямь сказал глупость, и улыбнулся беспомощно.
В двух километрах от косы, в овраге, ненадежном укрытии, сбились грузовые машины, как стадо, застигнутое ураганом. Неподалеку шоферы жгли костер. По тому, как больно было смотреть на огонь, Белов почувствовал: воспалены и устали от ветра глаза. Возле костра сидел и шофер того грузовика, на котором утром Белов по длинной степной дороге подъехал сюда, к морю. Грузовик вез дрова, сухие коряги, которых не было там, за проливом, на клочке земли, отбитом у врага.
— Зря приехали, товарищ лейтенант? — спросил шофер.
Белов кивнул.
— Я лично так и думал, — сказал шофер. — Мысленное ли дело — вон какое море. Гудит — здесь слышно.
Его сосед, молодой парнишка, недовольно пробурчал:
— Дай же мне еще коряжину, потухнет… — и показал на костер.
— Ни-ни, — помотал головой шофер. — Там люди сидят — суп сварить не на чем. Говорят, столбы телеграфные в кухнях жгут.
— Сожгли, — поправил Белов. — А ты что привез, паренек?
— Я? Воду.
Белов вздохнул: вот и вода… Ее ждут за проливом, а она — здесь, в овраге, полная цистерна.
— Застряли мы, — виновато обронил паренек, поправляя хворостину в костре черными, в пятнах масла, руками. Может быть, ночью, по пути сюда, у него была поломка и пришлось ковыряться в моторе, лежать под машиной.
Другие грузовики осели под ящиками со снарядами, уложенными вровень с бортами.
— Хуже всех раненым…
Это сказала миниатюрная девушка с пухленьким личиком, сидевшая на своей большой санитарной сумке.
Она не ходила, как другие, между машинами и костром, не металась, не таскала угольков, чтобы прикурить, она притихла и сидела уныло, как сидят в безнадежном ожидании.
— Да, — подумал вслух Белов, — раненым сейчас совсем плохо.
Обычно их возили оттуда морем. Там, под прикрытием красноватой обветренной скалы, стояли две палатки, из которых появлялись санитары с тяжелыми носилками, едва очередной катер ударялся боком о причал. К палаткам всегда жалось множество бойцов с белыми повязками. Они терпеливо и бережно теснились потом в трюмах и на палубах, уступая место тем, кто чувствовал себя хуже, кто не мог сидеть. Катера напрягались, торопились изо всех сил, а раненые и рулевые смотрели в небо, угадывая по контурам, чьи самолеты вдруг выскальзывали из-за рыхлых осенних облаков, и с тревогой наблюдая быстрые воздушные схватки.
И теперь, конечно, кто-то лежал в этих палатках у скалы, кто-то сидел рядом на сохнущей сивой травке…
К костру подошел долговязый костлявый солдат в новенькой офицерской фуражке — вольность, которую иногда позволяли себе в близком тылу.
— Поедем же, Люся, я вам говорю, — вежливо проныл он. — Вы же знаете такую поговорку: ждать у моря погоды. Так это вот то самое, что мы с вами второй день делаем. Смешно — правда?
Люся недружелюбно посмотрела в его сторону и ничего не ответила.
Долговязый водитель санитарной машины впустую двинул кулаком в воздухе, видимо, выругался про себя.
Белова поразили его глаза, большие, светлые, напряженно-неподвижные, как глаза кошки, вдруг взблеснувшие в темноте. Ничего нельзя было прочитать в них.
— Пожалуйста, — промямлил водитель, — будем еще сидеть хоть пять дней… Только вот спросите, пожалуйста, у лейтенанта: ходят катера? Ходят, лейтенант?