Выбрать главу

— Почему же это Колей?

— А тебе не все равно? — всовывая ногу в сапог, пропыхтел Маринин. — Какая разница?

— Зачем-то мать с отцом дали мне другое имя — Семен! — весело возразил Кулешов.

Старшина заткнул за голенища кончики желтых, обгорелых на печке портянок и оглядел свою обновку.

— Теперь будешь Колей.

— Ну, а почему все же?

— Потому что был у него любимый ординарец — Коля. Такой парень — на свете поискать. Раз в десять лет бывает, да и то по особому заказу. И оружие держал в порядке, и командира. В землянке — сухо, а куда пошлют — пуля: одна нога там, а две уже здесь. Ну, а на балалайке мог — сон да и только. На одной струне тенькает — в самом сердце все зайдется, зазвенит. А по всем сразу бросит руку — будто бы с тебя ведро воды схлынет… А-а! Убили наповал.

— Где?

— Вон на этой сопке, шестнадцатой, — сказал Маринин, закуривая и не оглядываясь на серую, пологую сопку, к которой тоже подбирался бледно-зеленый разлив весны. — Только зубами заскрипел. И сказать не успел ничего. Это был первый Коля, Игнатов. А ты говоришь… мама тебе имя дала…

— И второй был? — спросил Кулешов.

— Второй был очень молоденький. Как прислали к нам пополнение, командир узнал, какого года, и взял к себе. Представь, этот сусличек наловчился оладьи жарить… Такой мастак! Пальцы отъешь — не заметишь! Сон и сон! Тут у нас две снайперихи есть, так он оладьев нажарит и зовет их в гости. Балалайку Колькину загубил, подлец. Посадил на нее толстую снайпериху. Не оправдал… А тоже Колей назвали… Так что ты теперь третий Коля…

— Да-а, — недоуменно протянул Кулешов, — занятная история.

— Коля! — послышался между тем из землянки резкий голос.

Кулешов поспешно встал, пошел в землянку и вскоре снова вышел из нее с денежной бумажкой в руке. Он давно не держал сотенной, почти забыл, как она выглядит, и за первым увалом, где призрачно дрожали дымки над крышами солдатского жилья, остановился, развернул бумажку и посмотрел на нее внимательно.

— Ты куда, Семен? — спросил его солдат, переставший петь: «Ой, Самара…»

Уже здесь, в новой роте, Кулешов успел познакомиться с оренбургским колхозником, что сейчас сидел на траве, греясь под неверным солнцем, и пел частушки о своей Самаре. И еще с писателем из Алма-Аты — у того в блокноте было много солдатских рассказов про мечты, про невест, про разные случаи на войне, про ранения… Все записывал этот тихий человек тонким карандашом в свой блокнот, иногда читал, похоже ли на правду, иногда вслух вспоминал восточные стихи, необычные, короткие и звучные. Как песня той самой птицы, о которой он как-то рассказал Кулешову притчу. Птицу спросили: «Почему ты поешь так коротко?» — «Потому что у меня много песен, — ответила она, — и я боюсь, что не успею спеть их все до одной».

— Эге, брат! — ответил Кулешов самарцу. — Я командирован, знаешь, куда?.. Аж прямым путем за шампанским. В военторг.

— Шампанское — хорошее вино! — одобрил алмаатинец.

Он лежал на плащ-палатке и ласково улыбался. Кулешов присел рядом.

— Смотри, пчела.

Пчела кружила неподалеку, искала цветок.

— Лети, мамочка, лети, лети! — пошептал ей Кулешов. Еще одна военная зима сбежала с крымских высот. За проливом, в пасмури Азовского моря, открывалась полоса кубанского берега. Кулешов вспомнил, как две недели тому назад ехал оттуда в новую роту. Ребятишки в немецких касках сражались среди саманных развалин — настоящая война хоть и недалеко, а ушла. Женщины возились на грязных колхозных усадьбах, может быть, готовились к севу. Человек на костылях копал огород. Пчела гудела, и Кулешов следил за ней.

— Ой, Самара… — звучало рядом.

Наконец Кулешов неловко поднялся и зашагал к морю.

Возле причалов, под красноватыми скалами, где он оказался часа через полтора, находились медпункты, пекарни и автофургоны военторга. По записке лейтенанта Кулешову дали шампанского. Чертыхаясь все больше — благо его никто не слышал — и смеясь над собой, нес он по неровной тропе среди пустынных холмов три большие тяжелые бутылки в праздничной серебряной обертке на горлышках.

Когда он добрался до своих, ротный повар сообщил, что короткая резервная «житуха» кончилась. По тревоге рота ушла в бой, на шестнадцатую сопку. Кулешов усмехнулся и по очереди разбил бутылки о колесо кухни, приговаривая такие слова, что повар не выдержал и сказал:

— Их ты!..

Было тихо, сытые запахи распирали кухонный котел.

— Не поели каши? — спросил Кулешов.

— Только что доварилась, — ответил повар, виновато пожимая плечами. — А вино перевел зря. Шипучее, что ли?

— Все равно, — огрызнулся Кулешов. — Термосы есть?

— Дурак ты, — продолжал сокрушенно повар. — Сейчас бы выпили как-никак.

— Сколько у тебя термосов? — снова спросил Кулешов. — Ребята жрать хотят.

— Второй термос пробитый, вот. Ну, ничего, тряпкой заткнем, под кашу сойдет. Только старшина без него нести не велел.

— Я ординарец, — сказал Кулешов. — Пойдем.

— Ординарец, а дурак первой степени, — вздохнул повар. — Сколько нес и тюкнул ни за что ни про что.

— Помалкивай, умник.

Они наполнили термосы кашей.

— С такого вина, — не унимался повар, — ничего бы и не было заметно.

Поддерживая натянутые лямки термосов на груди, они примолкли. Всю ночь ходили, никто толком ничего не мог показать им до рассвета. На заре забрели в длинный сарай у подножия сопки, возле старого каменного карьера. В сарае на соломе лежали убитые бойцы.

— Вот тебе и старшина, — сказал Кулешов.

— Маринин! — не то позвал, не то испугался повар. Старшина Маринин лежал ближе всех к двери. Голова его была запрокинута, и тяжелый подбородок полускрывал лицо.

— Вот тебе и Коля, и балалайка, — тихо бормотал Кулешов. — Сон и сон!.. Сколько я на войне, а видеть, как убитые лежат, не привык… Эх, старшина, старшина, ну что бы тебе самому пойти за этим шампанским, а?

— Он не слышит, — сказал повар.

— Рота где-то недалеко, — сказал Кулешов.

Выйдя из сарая, они присели на термосы свернуть цигарки. Но взрыв лопнувшей шагах в пятидесяти мины спугнул их, и они зашагали дальше, так и не закурив.

— Тебя как зовут? — спросил повар.

— Семен.

Снова засвистело, нарастая, и они упали на землю.

— Ты, Семен, раненый был? — спрашивал повар, когда трусцой двинулись дальше.

— Два раза. Только что второй раз заштопали. Аккуратненько.

— А меня, наверно, как найдет, так сразу, — неестественно засмеялся повар. — Все ж таки четвертый месяц ношу термосы в окопы. Должно найти где-нигде.

— Не обязательно, — ответил Кулешов.

Склон, хоть и пологий, давал себя знать. Они все медленнее поднимались навстречу частым разрывам и свисту пуль, стегавших по молодой траве.

— Самара!

Кулешов прыгнул в воронку, залохмаченную бледной травкой. Повар сполз за ним. В старой воронке лежал раненый самарец, возле него сидел санитар.

— Пережидаем, как бы не достало. Бой опять начался.

— Бой с вечера идет, — хрипло сказал самарец, перебинтованный по груди. — Какой-то пулеметчик не пускает, закрыл подступ, сечет и сечет… Лейтенант три раза вызывал артогонь, мы вплотную подошли… ближе нельзя… Я не знаю, какой осколок во мне сидит, свой или чужой!.. А пулемета не сбили! От, опять он строчит!..

— В ушах у тебя строчит, — перебил санитар. — Помолчи. Тебе каждое слово поперек жизни.

— Старшину убило, — тихо обронил повар.

— Лейтенант не знает? — спросил Кулешов самарца.

— Эх, загорюет! — вырвалось у того.

Дрожа и расширяясь, сверху скатилось: «А-а-а!» Склон ожил. Солдаты встали, побежали вперед и снова залегли. Сухо застучал впереди чужой пулемет. Он ожесточенно отрабатывал каждый звук…

— Захлебнулись, — шепнул самарец. — Ох, гад!

Горячо встряхивая воздух, хлынули над головой наши снаряды.

— Слышь, санитар, — сказал Кулешов, — ползи за мной. Он посмотрит.

— Есть! — громко отозвался повар.