Наконец, полуторка завелась.
— Может быть, все же будет, будет снисхождение? — спросил техник.
— Может быть, — Костя пожал плечами.
Этот дом был первым во всем городе домом, который взяли в ремонтные леса. Два дня здесь убирали мусор, штукатурили стены, стеклили окна и чинили пробитые осколками двери. Стекла, замазки, досок и гвоздей нашлось немного в одном санатории, где их припрятал для своих нужд главный врач, еще немного у разных людей, так и собрались материалы для первого ремонта этого дома, хотя в те дни в старом курортном городе легче было найти снаряды, чем замазку. А работали умельцы из того же санатория и партизаны, положив оружие на те самые скамейки, где сиживали знаменитые люди. С удовольствием стучали недавние лесные бойцы молотками и резали звонким алмазом хрустящее стекло.
На третий день Костя вошел в кабинет Зубкова, чтобы попросить его поехать и посмотреть, как починили и прибрали дом. Конечно, пока еще на скорую руку, по военному времени, но все же и это очень хорошо…
Неожиданно на столе он увидел фотоаппарат и побледнел от догадки. С ним случилось что-то такое, словно он с разбегу споткнулся о невидимое препятствие, у него оборвалось дыхание. Он забыл, о чем хотел сказать, и смотрел на кожаный футляр с тонким ремешком молча. И Зубков молчал.
Это был Женькин аппарат.
— Откуда? — сухими губами пошевелил Костя. — Где?
— Я знаю, это был ваш друг, — опустив голову, проговорил Зубков. — Мне сказал генерал Горбачев. Он был тут два часа назад. Он ехал с позиций. И сказал, чтоб его передали вам. Вот, — и положил фотоаппарат на край стола.
— А где он? — не веря, не желая верить и понимать, спросил Костя.
— Танк взорвался на мине, — ответил Зубков, посмотрев Косте в глаза.
Костя не выдержал, сел на диван и, кусая губы, сидел… Машинистка принесла ему воды. Тогда ему стало стыдно, и он вышел. Но и на улице ничто не помогло ему успокоиться. Он быстро шел сквозь весенний город. Громче, чем вчера, шумела река, сильней гомонили птицы, но он ничего не слышал.
Так он дошел до дома, где еще кто-то стучал молотком. Он думал, что расскажет о Женьке двум пожилым женщинам и ему станет легче. Ведь он уже рассказывал им о девочке в Краснодаре… Она вырастет, как одна из тех трех, что вели его по городу в первый день весны. Он обещал, что Женька сюда заедет. Но теперь этого не будет. Однако он должен был кому-то крикнуть о помощи! Кому? Что его привело снова сюда, к этому дому?
Переступив порог, Костя постоял у стены, до боли стиснув веки мокрых глаз, и вышел в сад. Когда хозяин дома сажал деревья, дом стоял на голом месте. И никакого сада не было. А теперь он вырос высокий и густой. И деревья скрывали Костю, который сидел на знаменитой скамейке, где вчера еще лежали автоматы. Он сидел один, пока его не тронули за плечо.
Костя оглянулся и увидел низенького коменданта.
— Представь себе, — сказал Зубков, — до войны работал в совхозе рядом, старшим бухгалтером, сколько раз собирался в этот дом, а так и не был. Стыдно. Может, и потом не соберусь. Пойдем.
А Костя подумал о другом: эти пулеметные ленты, гранаты, парабеллум — всего этого мало, чтобы расквитаться за Женьку. Мало! Безнадежно мало!
— Пойдем! — повторил Зубков.
Костя поднялся. Они дошли до порога.
— Погоди, — вдруг сказал Зубков, — я сейчас.
Он вернулся к машине, которая подвезла его сюда, — к старой черной легковушке с пулевой дыркой на треснувшем стекле, и стал там что-то стаскивать и снимать с себя. А потом снова показался на дорожке. Без своих пулеметных лент, без кобуры и гранат он стал еще меньше, он неловко одергивал гимнастерку, приближаясь к Косте, и улыбался смущенно и застенчиво. Он словно на минуту стал таким, каким жил в своем совхозе до войны и каким хотел быть всю жизнь. У первой ступеньки крыльца он еще помедлил, вынул карманные часы, посмотрел на них и сказал Косте:
— Ну, пошли.
1953
На закате
Автобус пьяно качался. Без всякой надобности он так шарахался из стороны в сторону и так подпрыгивал на бугорках и трещинах асфальта, незаметных на эдаком бегу, что для полной схожести с лихим гулякой, которому море по колено, ему не хватало только затянуть удалую. Да, собственно, мотор и тянул, выжимая из себя остаток силы.
То ли к вечеру шофер спешил разделаться с очередным загородным рейсом, то ли Виктор Степанович сверх меры набегался по городу, намаялся и теперь едва стоял со своей сумкой, заметно клонящей его вбок. В щель между пассажирами он с трудом протиснул руку и ухватился за спинку ближнего сиденья. Кто-то тут же надавил, чуть не вывернув локоть, но Виктор Степанович не поддался и руки не отпустил. Потихоньку соседи смирились. А через час людей раскидало по разным сельским остановкам, и в железной коробке автобуса если не опустело, так заметно поредело. На закате в стеклах зарозовел лес, и контуры березовых листьев потемнели от этого не своего цвета, очень теплого, хоть и короткого, и обрисовались четче, будто приблизились. Виктор Степанович старательно вглядывался в зелень, потому что любил лес, бездонно ласковый. Задышалось вольготнее, а вот нога — та заныла вовсю, «хоть стой, хоть падай», как шутит дочка. А если всерьез, хоть криком кричи. Но он молчал, потому что ничего не поправить.
Боль мучила с тех далеких дней, когда рядом с их минометом вдруг засвистело, грохнуло и подносчика подкинуло в воздух. Рассказывали, он полетел, простирая руки, словно крылья. Так леталось во сне. А это было наяву, хотя уж и без сознания. Шлепнулся Виктор Степанович на сырую землю весеннего оврага и, разбрызгивая грязь, веретеном закрутился вниз по склону. Госпитальный врач сказал: приземлись на ровное, отшибло бы все нутро, начиная с сердца, а так, дескать, вышла какая-никакая амортизация. Он еще воевал после и дошел до Берлина, где во время уличного боя его ранило пулей легче, чем первый раз. Тогда была и контузия, а из ноги долго вынимали осколки чужого снаряда и своих костей. Вторая рана совсем забылась в житейской круговерти, а первая — нет, не оставляла до сих пор, учила терпению до конца. И он учился, терпел.
Лес стал тихо меркнуть, хотя из-за него выстреливали в небо солнечные лучи, но он был такой огромный, что этого света, устремленного только ввысь, на него уже не хватало…
— И дача будет твоя?
— А чья же?
— А невестиного папашу куда? Он ведь еще шустрый.
— Пусть шустрит, пока дает гастрит.
Вместо смеха зашипел какой-то угодливый, слюнявый хрип.
По давней привычке Виктор Степанович никогда не вслушивался в чужие разговоры, даже если их вели вблизи, а сейчас он еще гадал, что там, за лесом, куда закатилось солнце, уже не первый год живет за городом, а не побывал и не рвался туда, за лес, вдруг там что-то заурядное, скучное или вовсе ничего, лучше пусть останется тайна, — так думалось, и до судороги в глазах болела проклятая нога, но эти негромкие слова вторглись в его сознание. Оттого, видно, что автобус давно вез тишину, к гулу мотора пассажиры привыкли и устало ехали, занятые своими мыслями, а многие дремали всерьез.
Он перевел взгляд на сиденье, за спинку которого держался. На нем уютно расположились молодой человек в куртке из вызывающе блестящей искусственной кожи, в фуражке Аэрофлота, при отсутствии еще чего-либо летного в наряде неожиданной на этой голове, и худосочный парень, почти мальчишка, весь в длинных локонах, как у французского пажа. Не внушающий доверия летчик с кокардой был неподдельно красив, спокойствие, приправленное иронией, царило в его глазах, больших и темноватых, он и «пажу» отвечал с иронией, а тот облизывал губы, будто его кормили чем-то особенно вкусным, фыркал от радости, что у него такой друг, который держится с ним на равных, и спрашивал:
— Считаешь, с папашей не придется долго мыкаться?
— Не знаю. Пока он даже пригодится.
— Чем?
— Возьмем машину без очереди. Фронтовикам выделяют.
— А у тебя вся сумма на старте?
— Папаша добавит.
— В принципе бывшие фронтовики — не банкиры.
— Дурачок ты, Пузо! — Видно, это была кличка тощего «пажа». — Рассчитываю я лишь на себя. Помогу ему меньше тратить на дачу — ну, там кирпич, тес, шифер, дачка-то пока дохленькая, а он добавит на машину. Любимой дочке, конечно, но в подтексте — кто?