— Так, наверно. А мне и в голову не пришло… Как вас зовут? А то не скажешь ведь товарищ поп или товарищ батюшка. Я ж неверующий.
— Это вы говорили уже, я помню. Алексей Григорьич я. А вы?
— Игнат Семеныч.
— Будем знакомы.
Чуть привстав, они пожали друг другу руку на древнем камне.
— А что теперь мне делать, Алексей Григорьич?
Подумав и плескучей ладонью сразив комара на шее, поп ответил:
— К дачнику тому заглянуть. Я почему-то полагаю, что ваши Володька с Петей там и работают, типун мне на язык. Это они себе привезли кирпич.
— Да ну?!
— А если нет, слава богу! Тем более ради этого стоит сходить. Скажете потом: поп дурак, а ребят своих полюбите еще крепче.
— Хм! Не пойду я.
— Ошибиться боитесь? Самолюбивый?
Сверху, с еще зеленого, не до полной пропажи потемневшего склона, донесся визгливо-резкий бабий голос:
— Ай-яй-яй-яй-яй! Нет, гляньте-ка! Люди добрые! Сидит и…
— От комаров! — крикнул поп, выбрасывая окурок подальше.
— Родная ведь дочь-то, а ему хоть бы хны! Ее дома нет до сих пор, а он сидит, грешник, и…
— От комаров! — рявкнул поп и встал со стоном. — Не спасешься от нее никогда. Прости, господи!
Игнат тоже встал, чтобы на прощание пожать руку грешнику, и услышал, что поп шепотом обещает спуститься сюда и завтра.
— Приходите и вы, Игнат Семеныч, а?
Утром Игнат еще в постели зажал сигарету зубами, спичкой почиркал потихоньку, чтоб Клава не услышала, что он проснулся, и не прибежала из кухни. Никто ему не был сейчас нужен. Все люди, увы, бывают шумными, а ему была нужна одна тишина, к которой он привык.
На дачу он в самом деле не пойдет. Да он и знать не знает, где эта дача. Не расспрашивать же, где она, голубушка, вся в пионах. Тьфу на нее! И на Володьку с Петей. Если он вдруг увидит их там, то огреет и того и другого, у него на двух сразу хватит неизрасходованного запаса в руке. И на попа, который назвал его самолюбивым, — тьфу! Нет у него, Игната, никакой пустой фанаберии. И не было никогда. Просто-напросто любое хождение ущемляло его достоинство. А какое же у него достоинство при его-то невысоком ранге, при его-то незаметной жизни? Он подумал и сам себе ответил: человеческое.
Никуда он не пойдет — ни утром, ни днем, ни вечером!
Но едва приняв такое решение, Игнат подумал, а верно ли оно? Человек не только выслушал его, но и пригласил… Зачем? А что, если и ему нужен слушатель? Если что-то изодрало его верующую душу, а рассказать некому? А? Очень может быть… Вспомнилось, Алексей Григорьевич сказал вчера: «О себе потом расскажу, а сейчас вас послушаю…» Позавтракав, Игнат засунул в карман новую пачку сигарет и стал ждать вечера. А только месяц прорезался в сером небе и синие тени от старых берез легли на землю под электрической лампочкой, он уже сидел на валуне.
Алексей Григорьевич спросил, подходя:
— Закурили без меня?
— Так от комаров же! — ухмыльнулся Игнат.
Поп озверело хлопнул себя по лбу и протянул руку за сигаретой:
— Свят, свят, свят!
Игнат дал ему сигарету и зажег спичку.
— Вы где живете-то? Я смотрю, при церкви хозяйства нет.
— А вон моя избенка, на отшибе! — Алексей Григорьевич махнул рукой на избу с палкой дыма. — Я, жена и дочь Зина… И корова и кролики… И собака с «незаурядной» кличкой Полкан.
— Ага! Держете корову?
— Хозяйка. Трудновато ей, правда, немолодая…
— А дочка?
— А дочка… Дайте мне еще сигареточку, Игнат Семеныч!
— Зачастили.
— Комары! — Поп чувствительно похлопал его по плечу и снова засмеялся. — На дачу не ходили? Не искали?
— Нет.
— Так я и думал. А к начальству своему?
— Зачем?
— Поклониться и сказать: «Виноват, каюсь. Возьмите обратно!» Вы ж работу любите. Все остальное перемелется, мука будет, а без работы не проживете. Не без денег, а без нее, матушки. Ради нее стоит и начальство простить.
— Как же?! — удивился Игнат. — За столько лет — никакого повода, а они: «Ты подрядился?» Не поняли! Не захотели.
— Так ведь и начальство надо понять! Тоже люди. Не с неба упали, на земле взросли. Один горяч, другой спесив, третий просто глуп, это хуже всего. Неисправимо! Четвертый устал. И уж об одном мысли — об отпуске. Отдохнет — и снова замечательный. — Поп схватил его за руку и сдавил. — Не теряйте веру в людей, Игнат Семеныч. Никогда, никогда, никогда!.. Потерять веру в человека еще хуже, чем в бога!
— Почему?
Алексей Григорьевич задумался, маленькие глаза его густо помрачнели, а потом опять он засмеялся.
— Да потому, что если вы не верите в бога, то ведь больше-то никого нет вокруг вас, кроме человека да живности неразумной. А как же тогда жить, если ты один и… никого вокруг?
— Человек человеку — брат?
— Конечно, считать, что все вокруг твои братья, — это чистый идеализм. Но еще хуже думать, что среди людей у тебя нет и не может быть ни брата, ни друга. Это уже фашизм, Игнат Семеныч. А фашисты — не люди. Не знаю, как вы, опоздали, должно быть, молодой, а я их бил, бил, и, как вспомню, все мне мало! Фашисты — это не люди! — повторил он.
— Где вы били их? На войне?
— А где же? Мы громили их в своих танках от Орла до Берлина!
— Вы — в танке?
— Думаете, я не был молодым?
— Да нет, не думаю, но как-то… Словом, ряса и — танк!
— А рясы еще не было. Был танкист Алексей Прошин, башенный стрелок…
— А как же это вы стали им?
— Попом? — спросил Алексей Григорьевич. — Коротко сказать, добровольно.
— А не коротко?
— Сначала обещайте мне, Игнат Семеныч, что переберете в уме всех своих начальников… выберете лучшего и пойдете. На работу. Пусть не бригадиром, а пониже.
— А возьмут?
— Если что, приходите сюда. Посидим на камушке, потолкуем, как кумушки.
— Точно у вас своих забот нет.
— Что вы, господи! — Выжидательно проследив за полетом комара, поп убил его между ладонями. — Церковь в ремонте нуждается, как инвалид. Давненько уж настрочил письмо в епархию, не отвечают.
— Бюрократия!
— А не подрядить ли вас бригадиром на ремонт? А? Заплатим прилично. Материал выделят, все честь честью.
Тут Игнат и поймал себя на мысли, что, кажется, докопался до истинной причины внимания к себе. Кто-нибудь из любимовских или местных нацелил эту добрую душу на безработного строителя, на свободные руки, вот он и подбирается потихоньку. Но Алексей Григорьевич сам развеял его подозрение:
— Не вдохновляет? Ладно, стройте город. Подберу я себе песочников. Это не главная моя забота.
— А что главнее?
— Дочь, — коротко сказал поп. — Когда надевал рясу, то не думал о дочери. А сейчас откликается. Думаю день и ночь. Исполнилось ей семнадцать, весь мир — сказка! Ее сказка! А я загнал девушку в эту избенку между городом и селом. В одном окне — церковь, в другом — мать, ждет и ждет, когда дочка домой вернется, каждый вечер, который едва начался, ей кажется уже поздней ночью. Беда! Изо всех бед — беда! Извелось мое сердце. Ах! Дайте еще сигарету… — Алексей Григорьевич закурил и прикрыл глаза. — В школе с ней особенно не водились, ни мальчишки, ни девчонки… Поповская дочка! В дом к нам, точней выразиться, в эту избушку, не ходили… Так и выросла она с кроликами. Тихая, робкая. Один страх, какая робкая! Пошла на швейную фабрику работать. И кавалер появился. Я рад! Она рассказывает, мать пугается, а я радуюсь. И ей, как останемся где вдвоем, песенки пою бесшабашные. Веселю ее. Жизнь — это ведь что, если по-человечески? Это радость. Слушай, как другие поют, сам пой и тоже радуйся. За себя, за них. Но друг сердца проводил ее раз, другой — и нету. Все узрел. Церковь, избенку и… пропал, словом. А она с того дня стала еще тише. Замолкла. А уж и была — дальше некуда! Говорил я вам это? Говорил. Вот тут-то окончательно и взошла моя душа на Голгофу! Теперь-то все, что осталось, готов отдать за нее, за дочь свою, а не выручишь этим, не откупишься. У вас есть дети?
— Лечилась жена, ездила туда-сюда, на разные грязи, а нет.
— Тоже горе! Но не знаю, что лучше, — басовито прошептал поп. — Может, лучше, чтоб их не было. Грех, ох, какой грех в этих словах, непозволительно жизнь осуждать, но если я кого и сужу под старость лет, то одного лишь себя. Убить бы этого башенного стрелка в свое время!