Выбрать главу

─ Ты девочка большая уже, должна понимать, что родители твои арестованы, и скрыть это невозможно. Рядом с нами вас всегда обнаружат, потому что мы родственники. Потому бери Мишу, неси его в общий зал ожидания, садись и начинай плакать. Если будут спрашивать, чего плачешь, отвечай ─ мать бросила и не приходит… Как фамилия ─ Иванова.

Ниночка была девочка прилежная и старших слушалась. Взяла она Мишу, пошла в большой зал, села и начала плакать. Но плакала не по той маме, которая вроде бы бросила и ушла, а по той маме, что из Витебска, и по бате своему тоже плакала. Стали подходить люди, спрашивать, в чем дело. Подошла и тетенька с красной повязкой на рукаве, дежурная по вокзалу.

─ В чем дело, ─ спрашивает, ─ чего ты плачешь, девочка?

─ Мама нас оставила, ─ говорит Ниночка, как ее научил дядя Алексей, ─ и не приходит за нами.

Так ей вдруг стало горько, так заныло в груди, и обидно так, и себя жалко… и Мишеньку.

─ Верно, ─ говорит дежурная, ─ девочка правду говорит. Я видела, что в комнате матери и ребенка была с ними мать, ─ это она, очевидно, тетю Клавдию видела рядом и приняла ее за мать. ─ Возьми братишку и пойдем со мной, ─ говорит дежурная.

Подняла Ниночка Мишеньку на руки и пошла за дежурной. Когда проходила мимо вокзального телеграфа, увидела Ниночка дядю Алексея, который из-за чьих-то спин выглядывал и на нее смотрел с тревогой. И вот уже нет дяди Алексея. По переходам, потом по перрону, потом по какой-то привокзальной улице шла Ниночка вслед за дежурной. Мишенька был тяжелый, Ниночка с ног валилась, руки ее расцеплялись. Но вот пришли они в какой-то дом. Дежурная ушла, а дети долго сидели вдвоем на полу в уголочке. Наконец их позвали в другую комнату, где сидел милиционер. Милиционер начал спрашивать, кто они и откуда. Ниночка, помня наставления дяди Алексея, ответила, как он научил, а Мишенька испуганно молчал. Но когда вошла строгая женщина с гребенкой в седых волосах и тоже начала спрашивать, дети расплакались, и Ниночка рассказала все как было, что фамилия их не Ивановы, а Кухаренко… Тогда их накормили хорошим обедом, и прожили они в этом доме три дня, после чего были отправлены на поезде в город Тобольск.

Сначала они попали в детдом имени Макаренко. Располагался он в семи километрах от Тобольска в старом монастыре среди леса. Хорошо там было. Летом ходили на Иртыш и Тобол купаться. А возле детдома располагался питомник, где жили лисички, и детдомовские часто ходили их смотреть. Однако потом случился пожар. Говорили, что детдом их подожгли монашки за то, что советская власть отняла у них помещение и передала для воспитания сирот. После пожара всех детей перевели в Тобольск в детдом имени Крупской, и здесь уже было похуже. Потом вдруг как-то утром вызвали Нину к заведующей и говорят:

─ Кухаренко, завтра тебя отправлять будем.

─ Куда? ─ спрашивает Нина.

─ Там увидишь.

─ А брат мой Миша?

Ничего заведующая не ответила. Утром простилась Нина с Мишей, и повезли ее с другими детьми в товарных вагонах очень далеко. Привезли в место, где стало совсем плохо. Кормят голодно, и воспитатели злые. Вокруг сопки огромные, и детей всё время медведями пугали, чтоб не отлучались. Однажды Нина видела, как вели мимо колонну то ли пленных, то ли арестантов. Одна женщина Нине запомнилась, потому что эту женщину конвоир ударил, и у нее по лицу кровь побежала… С того дня стала Нина очень нервная, грубила старшим, и ее сажали в погреб, где хранились бочки с детдомовской кислой капустой.

Воспитание в этом детдоме было твердо упорядоченным, и наказание за провинность неотвратимо… Здесь слезам не верили.

Вообще-то испокон веков Россия любила поплакать и пожалеть, это в русском националь-ном характере. Но к 1952 году русская национальная жизнь, как никогда полно выражавшая жизнь всего государства, достигла крайней цельности и сурового монашеского порядка. Спасение молодой незрелой души обычно в несерьезности восприятия жизни. Такая несерьез-ность испокон веков сопровождала в трудные моменты русскую душу и спасала ее от погибели. К стальному, гвардейскому 1952 году спасительная несерьезность эта была отовсюду изжита, даже из антисемитизма была изжита веселость. О евреях больше не шутили, над ними больше не посмеивались, и количество смешных еврейских анекдотов сократилось. Зато появилось множество аскетически суровых статей, набранных буквально на пределе господствующей идеологии… Казалось, вот-вот устное слово должно было ворваться в печатное… Вечером в куплете, утром в газете… Куплеты знаменитой частушки «Бей -спасай» распевались без лихого веселья, а сурово, как гимн… Измученная, усталая душа русского человека изменилась полностью, и не веселым православным погромом запахло, а погромом средневековым, серьезным, католическим… Обсосанная купоросными польскими устами, польская конфетка «жид», принятая из этих уст в уста иные, хоть тоже славянские, но более широкие, менее костлявые, сладка была часто, а не горька. Ох и приятно было подержать ее во рту, водочку ею закусить приятно было, не хуже, чем огурчиком. И в ученой беседе приятно она рот освежала. И сугубо русскому литератору на вечные русские вопросы-загадки ответ подсказывала… Хороша польская конфетка «жид», но к стальному гвардейскому 1952 году стала она горькой пилюлей. Рты жгла, лица искажала.