— Почему?
— Они краденые.
— Ты и это видел? — спросил Костя, густо краснея.
— Чего ж не видеть! Я на тебя смотрел. — Дед вдруг замахал руками, закачал расстроенно головой. — Нет, ты не мужчина!
Костя отлично понимал, что деду надо дать высказаться, стерпеть, но привычки к этому не было, и Костя не выдержал, занервничал:
— А кто же я?
— А черт тебя знает! — снова закуривая и злясь, сказал дед. — Безработицы у нас нет, а ты вроде как безработный!
Он помотал серыми прядями, не закрывавшими лысину, и Костя тоже закурил его вонючую папироску. И опять не смог промолчать, опять сказал, оправдываясь:
— Родители… Сами наработались, а…
Дед надел очки, уставился на него и печально пробормотал:
— Наработаться нельзя… Нельзя! — И безнадежно развел руками. Лицо скривилось, смялось, он заплакал. Костя, ни разу в жизни не видевший плакавшего деда, удивился тому, что слезы выкатывались из его глаз, и предложил:
— Давай лучше, дед, поговорим о бабушке.
— А это о ком? — спросил дед на грани взрыва. — О ком? Ты знаешь, как работала твоя бабушка? — Он покачал головой, и слезы высохли на его глазах, он даже улыбнулся. — Раз примчалась на службу в разных сапогах, один — длинный и черный, другой — короткий и желтый. Подруги в хохот: «Машка! Это что, мода такая — разнобой на ногах?» Глянула: «А! Плевать!» И бахнулась за машинку. — Дед горестно махнул рукой и замолчал, и Костя увидел, какая у него рука — как большая деревянная игрушка на шарнирах. — Она верила, что ты станешь вулканологом.
— А ты не веришь? — поинтересовался Костя.
— Нет.
— Почему?
— Потому что ты трус.
Костя подумал: «Значит, успела поговорить и с дедом?»
— Вулкана испугаюсь?
— Какого вулкана? — спросил дед грустно. — Вулканы далеко… Ты любой работы боишься.
— Батюшка с матушкой не научили, — вздохнул Костя.
И дед вздохнул и секунду просидел с закрытыми глазами.
— Кривляка! Бабушка Маша просила потолковать с тобой, но я объяснял ей, что ты не захочешь меня и слушать!
Они оба долго молчали, и Костя сказал:
— Нет, хочу, дед. Не знаю как, но хочу…
Удивленный дед похлопал себя еще раз по карманам в поисках папироски.
— Ну, так… во-первых… Что я тебе могу сказать? Простую вещь. Самому давно пора отвечать за себя.
— Но все же… — сказал Костя. — Отчего это у вас, таких трудяг, вырос такой урод, как я? Не скажешь?
— Скажу… Тебя это не спасет, но, пожалуйста… если интересно… Родители у тебя действительно трудяги, а растили вас с Ленкой как мещане: переласкали, перехвалили и… совсем не приучили к главному — к работе! Ты вот сказал — не научили! Учат специальности, а к работе — приучают сызмала, едва руки возьмут что-то похожее на инструмент… Это разные вещи, молодой человек, совсем разные! Образование и воспитание. А вы с Ленкой… Сам знаешь! Невоспитанные!
— А ты? Ты где был? Занялся бы мной с пеленок!
— А я что — особенный? — тоскливо спросил дед. — Прозевал! В этом вопросе оказался таким же, как и все в нашей семье.
— Мещанином?
— А кем же? — И дед стал совсем мрачным. — Бабушка называла тебя постояльцем. Вы же с Ленкой на постое…
— У кого? — еще попробовал поиграть Костя.
— У земли, — ответил дед и грубо сплюнул на пол.
А Косте почудилось, что пол выскользнул из-под ног, и все покатилось по наклонной плоскости куда-то вниз, где ничего не видно. Даже стало жутковато. Бабы Маши нет, а от деда ничего не дождешься… Однако дед вытер губы и спросил:
— Умылся?
— Нет.
— Умывайся. Мать велела накормить тебя бабкиным холодцом.
1981
Близкое небо
Чем выше вырастали дома, тем клочковатей становилось небо. С детства запало в душу, что небо свободно от всяких посягательств. И теперь она сокрушалась: добрались! Небо было и далеко, над головой, и близко, в душе. Короче говоря, оно было для Зины неотъемлемой частью ее жизни, и нельзя было вырвать эту часть, не причинив боли и урона всему другому. Без неба не увидишь, как летают птицы. Не поразишься тому, как молнии бьют во все концы, соперничая между собой в блеске с такой яркостью, что сразу и не скажешь, какая ярче, и в ударах грома, таких оглушительных, что сразу и не скажешь, какой сильнее.
А неповторимый размах, которому оно безмолвно учит с младенчества? Неужели все не испытывали такого: замер под открытым небом, глотнул с воздухом его далекой, но твоей синевы, и словно бы родился заново?
Самой главной, облегчающей и озадачивающей особенностью неба оставалась его неодолимость. И разве только облака, грозовые тучи и птицы в этом неоглядном просторе? А звезды? И разве только звезды? А луна? И все это лишь в далях, подвластных глазу. А дальше? Но чтобы увидеть это и почувствовать в себе, как отзвук, такую же бескрайнюю мысль, похожую на легенду, надо, чтобы над тобой развернулось все небо, а не жалкий, затиснутый между домами клочок.
Как-то на собрании в своей мастерской Зина разразилась целой речью о том, что им, архитекторам, нельзя отнимать у человека небо. Это непоправимый грабеж… Это преступление — все равно, что лишить каждого одновременно и пространства, и поэзии. Жить, конечно, можно, но как? Незаметно мельчают масштабы личности, духа и… Ей не дали ни додумать, ни договорить. Ефим Зотович, начальник мастерской, низенький да еще сутулый, ходивший по коридору и за столом сидевший с опущенной головой, точно после крупного несчастья, хваткими пальцами пощипал по привычке кончик носа и сказал:
— Слышали и читали, Зинаида Сергеевна, Пушкина, Лермонтова и других, включая Лебедева-Кумача. Поэзия — хорошо, согласны, — он и от себя говорил во множественном числе, — но она не заменит экономичности наших проектов и не отменит этого требования к нашей деятельности, потому что оно скромнее, но главнее.
— Чего?
— Неба, например. Там — пустота, а тут — деньги. Существенная реалия, Зинаида Сергеевна, а не какая-нибудь поэзия.
— И поэзия — пустота?
— А как же! — оживляясь, что с ним редко случалось, воскликнул Ефим Зотович. — Из стихов дом не построишь. Я имею в виду, разумеется, не свои, а чужие стихи. Разве — карточный домик. Как в «Пиковой даме».
— «Пиковая дама» — проза, — уныло сказала Зина.
— Тем более, — Ефим Зотович тупым концом карандаша постучал по столу, сигналя, что отвлеченный разговор закончен, и перешел к изложению тех задач, которые сегодня стояли перед архитектурной мастерской, были сформулированы начальством и не подлежали оспариванию.
А Зина рвалась оспорить, кое-что хотя бы, в границах творческого диспута хотя бы, ведь они, в конце концов, не бухгалтерия, а хотя бы… Танька, бывшая года два-три назад студенткой, а сейчас работавшая в ее группе, назвала ее дурой. Будто Зина не видит, какие прочные люди появились. Их не переспоришь и не переборешь. Они отделили свое дело от поэзии, от природы, например, тем более, что ее в иных районах и не осталось. Можно сказать, совсем.
— А небо?
— Ты что, в самом деле дура?
Зина неловко пожала плечом.
— Ну, хватайся за небо! — посмеялась Танька. — За что хвататься-то будешь? А, то-то!
Но Зина схватилась. В проекте районного рынка, которым она по поручению Ефима Зотовича стала заниматься. Зина вместо глухой кровли над торговыми рядами предусмотрела световой проем, заделанный закаленным стеклом, сквозь которое будет просвечивать небо. Конечно, лишь кусок его, но она верила, что как по капле воображают море, так и этот кусок сделает свое дело, возродит ощущение открытого неба над головой. Некоторые из окрестных домов, залезавших верхними этажами и карнизами с боков в световой проем, Зина спрятала, придав будущему рынку овальную форму, а не прямоугольную, грубо говоря, сарайного типа. И торговые ряды стали закругленными, где и круглыми, веселее, а к тому же удобнее. Честное слово, это было творческой находкой!