Я до сих пор вижу, как она вольно и властно катит свои воды вдоль зеленых берегов. Позже я видел много рек на земле, разных и великих, Волгу и Сену, Днепр и Парану, Ориноко и Темзу, но Сакмара все мне кажется неповторимой. Сколько лет пронеслось, а она течет и течет через мою жизнь. По широкому руслу — не переплывешь без отдыха. С какой-то царственной неспешностью и осанкой…
Вода в Сакмаре темная. От глубины. За рекой еще резче темнеет лес — он глубже Сакмары…
Оттуда по деревянному мосту возами возили смородину и малину. На этом берегу, у деревянной пристани, терлись боками лодки, пошевеливаемые водой. Ржавые цепи держали их на привязи, как зверей. С пристани, с ее шатких мостков, бабы полоскали в реке белье, а когда их не было, старики и мальчишки удили рыбу, тихо соперничая между собой. А если бабы шлепали бельем по воде весь день, то с берега или с лодок ловили лишь плотву. Самым удачливым попадались и сазаны. Изредка.
— Эй! Ты швырнул каменюку?
Подбирая возле ног камни на берегу, я бросал их в реку. И как-то получилось, что один плюхнулся возле самых мостков.
— Я нечаянно.
Крепкий мальчишка в холщовых штанах и выгоревшей рубашке смотрел на меня с мостков, повернув ко мне курносое лицо. Он погрозил мне пальцем, как степенный мужик несмышленому шалуну, и принялся менять наживку на крючке. Мне казалось, что он забыл про меня, но он оглянулся и позвал:
— Подь сюда!
Я сбежал к нему, не очень быстро, опасливо.
— Хошь удочку подержать?
Я замер. И от предвкушения счастья и оттого, что мостки от моих шагов закачались так, словно решили развалиться.
— На! — Хлестнув леской по воздуху, он уже протягивал мне удилище. — Ты чей?
— Белов, — ответил я, называя дедушкину фамилию. — Мама моя — Белова. А ты?
— Васька, Степанов сын.
— А фамилия?
— Все равно не знаешь. — Он засмеялся. — Я-то Беловых знаю. А мы — Егорушкины. Ну, узнал? Не-ет! Мы кузнецы. — И вдруг быстро-быстро зашептал: — Подсекай, подсекай! Тюря!
Васька схватил удилище и повел его в сторону. Вода вокруг лески затрепетала прозрачными, как у стрекозы, крыльями. У меня в глазах зарябило… Сакмара была темной, но солнечной.
— Не умеешь? — спрашивал Васька с неподдельной жалостью ко мне. — Где ты живешь?
Я сказал.
— Что ж ты там делаешь, раз не удишь даже?
— У нас такой реки нет.
— Подсекай! — опять взвизгнул Васька, но за удилище не схватился, доверил мне, и я оценил это и повел в другую сторону леску, полетевшую на тех же крылышках, заодно соображая, что подсекать надо, едва поплавок из пробки, проткнутой гусиным пером, задрожит на воде и окунется с головой. Это значит, как объяснял мне Васька, что рыба подплыла и осторожненько попробовал наживку, хитро проверяя, нет ли крючка в середке.
— Такая она умная? А попадается!
— Для того и подсечка! Она, рыба-то, думает, что червяк живой, сейча-ас удерет от нее, и цап сдуру!
— Умная, а сдуру.
— В азарте все дураки. Я один раз в азарте в пчелиное дупло полез.
— Где?
— В лесу. Знаешь, какой выглянул?!
Васька засмеялся взахлеб. Он мне сразу понравился. Веселый и деловитый. Предложил:
— Поплывем на лодке?
— Куда?
— Хошь — туда, хошь — сюда! — и бросил рукой в обе стороны Сакмары, вверх и вниз по течению.
— На чьей лодке?
— На нашей. Папаня мне ключ дает. Вон она! — Он показал на толпу пузатых, одинаковых лодок. — Хошь завтра?
Лодка была, конечно, самой лучшей. Все они были с раздутыми и черными от смолы боками, но на этой можно было покататься — и не когда-то там, а завтра! У меня пошло таять сердце… А Васька сказал мне:
— Я побег. Папаня, должно, вернулся. А мне меха качать, — и Васька заскакал по мосткам.
— А удочка? — закричал я, едва удерживая равновесие.
— Твоя! — ответил Васька.
Уже на берегу он вынул из травы соломенную шляпу, придавленную камнем, напялил по уши на свою круглую голову и припустился вдоль берега. Изогнутые поля шляпы с одной стороны дыбились, а с другой болтались, как сломанное крыло. Мальчишки, удившие в разных местах, загорланили ему вслед:
— Поп, поп! Васька-поп!
Гуси в реке испуганно захлопали белыми крыльями. «Га-га-га!» — полетело над Сакмарой.
— По-оп! — надсадно перекрикивали гусей мальчишки, стараясь, чтобы их голоса догнали Ваську.
Попом его дразнили из-за этой самой соломенной шляпы. Отец привез ее Ваське из города, нахлобучил на него и велел:
— Носи!
В деревне такие шляпы носили только попы. И никто боле. Кузнец хотел их перещеголять. В первый же день Васька заткнул отцовский подарок под печь, в углубление, куда хозяйки совали ухваты, кочерги, чугунки. Но мать вытащила шляпу, передала отцу, а тот показал соломенный комок сыну и спросил:
— Чего?
— Дразнют. Попом.
— А ты не сдавайся, значитца! — И отец разгладил на коленке сломанные поля шляпы. — Носи!
И опять насадил ее на Ваську. Но Васька сдернул шляпу с головы. Папаня огрел его по нижнему месту ладонью, такой здоровенной, какие бывают только у кузнецов. Зная свою силу, кузнец вразумлял сына левой.
— Образуй карахтер!
Васька приступил к этому по-своему. В тот день, когда мы познакомились, придя домой, он запустил свою шляпу прямо с головы в трескучий огонь печи, метавшийся под сводом, который раскалялся в ожидании хлебных караваев.
Пламя жадно и весело съело шляпу вмиг, а Васька смотрел и щурился от счастья. Но именно в этот миг за его спиной появился отец и снова вытянул его ладонью, на этот раз правой, да так, что Васька сам чуть не влетел в печку.
— За шляпу деньгами плачено! — сурово сказал отец. — А деньги не сжигают!
Все это я узнал позже, когда, напрасно прождав Ваську у реки, с тоской услышал от мальчишек, что отец запер его на сутки в сарае.
Я пробрался по лопухам к дощатому сараю на задворках Васькиного дома. Листья у лопухов были огромные, как рыцарские щиты. И прятали крапиву. Она таилась под ними, такая злющая, что слезы повисли на моих вытаращенных глазах и затуманили мир, пока я добрался. При каждом движении крапива впивалась в мои голые ноги щучьими зубами.
— Ты? — услышал я радостный шепот Васьки.
— Ага, — обрадовался и я, суча ногами.
— А я тебя вижу! В щелку. Я в нее зырю!
Васька меня видел, а я его нет, хоть и прижался к щелке глазом с воли. В сарае хранилась темнота.
— Поплюй и потри! — трубным голосом скомандовал мне Васька, видно трубя в ладони, приложенные к щели.
Поплевав на свои ладони, я потер волдыри, вздувшиеся на ногах белыми желудями. А лицо мое снова опахнуло Васькиным дыханием.
— На!
— Что это?
— От лодки.
В щелку высунулся ключ, узкий и тонкий, как гвоздь. Он упал, но я стал ковыряться в лопухах и крапиве и нашел его.
— Плыви! Уговор дороже денег.
— А отец… ничего?
— Он мне позволяет брать ключ, когда я хочу. Ключ, должно быть, висел в сарае на стенке, а теперь был в моем кулаке.
Я держал ключ от лодки. Крутогрудой. Желанной. Доступной. Одно только было неясно — как я поплыву. Я никогда не садился в лодку. Однако я не мог отказаться и от Васькиной щедрости. Теперь это стало вопросом моей чести, как вопросом его чести было — сдержать слово. Так я впервые понял, что честь — это в некотором роде понятие общее. Чтобы один не уронил себя, другой обязан поддержать его.
Я повернул к реке, в лопухи и крапиву, а Васька затрубил:
— Эй! А весла?!
По команде Васьки я, крадучись, обошел сарай и увидел весла, подсунутые под дверь, с болтающимися на них рогатыми уключинами. Через минуту я нес их на плечах к реке, к причалу.
Ключ легко отпер замок на цепи. Цепь забренчала и, грюкая, улеглась в носу лодки. А лодка, почувствовав свободу, сразу завиляла кормой, как довольная собака хвостом перед прогулкой. И вот ее подхватило течение…
Я уже вставил уключины в гнезда и взмахнул тяжелыми веслами. Раз, другой… Лодка пошла, заскользила, полетела. Так казалось мне. В глубине моей, где-то глубже сердца, смешались незнакомое, опьяняющее чувство легкости и растущей надежды, что Васькин отец увидит лодку из кузни, бывшей на берегу, под ветлами, и, конечно, остановит меня, вернет на берег.