— «Ты, ты»! — наступая на собеседницу, как грузовик на цыпленка, повторил Горбов. — Для вас же стараешься!
— А ты не старайся, — безбоязненно успокоила его женщина. — Тебе легче, и нам лучше.
— С дороги! — крикнул Горбов, понимая, что не сможет остановиться.
— Отмени съемку. Пожалей молодых.
— Сейчас прямо и отменю, — с издевкой пообещал Горбов. — Нет, теперь вы хоть все подряд встаньте под венец, а съемки не отменю.
— Души в тебе нет, — смиренно вздохнула мать Алены. — Напишу я на тебя в стенгазету.
И когда он обошел ее, слегка отодвинув рукой, случилось невероятное, она оглянулась и первый раз за всю свою немаленькую жизнь крикнула:
— Дождешься!
Он стерпел, опять прихлопнув шляпу на макушке.
Ему было всего важней увидеть сейчас на причале Сашку Таранца в полной готовности соответствовать моменту, который тоже требовалось стерпеть и пережить для спасения молодого бригадира и чести колхоза. Он так нервничал и так спешил, что задохнулся, остановился на ступенчатой улице, сбегающей к морю, и сказал вслух:
— Нет, ни одна душа не должна узнать о том, что я знаю. Ни одна. А уж Сашку я воспитаю. Как-нибудь воспитаю!
Но через миг он увидел, что Сашки нет на причале. Возле «Ястреба», на котором кисла царица сельдь (протухнет рыба — еще одно преступление), толклись ребята в резиновых сапогах и робах, будто не было ни воскресенья, ни свадьбы, а на досках, привезенных Курортстроем для пляжного тента, сидели Гена Кайранский с сигаретой на губе и Сима, подбиравший между ног плоские галечки и кидавший их в воду. Галечки в семь-восемь касаний брили неживое море и тонули, не вызывая интереса. Алик бегал по причалу между рыбаками и досками, сунув руки в карманы. Ван Ваныч заметил Горбова в бинокль и доложил:
— Идет один.
— Вас будут судить, — сразу взорвался Алик, когда Горбов подошел. — От человека остался только бинокль, а вы не принимаете никаких мер. Как вы думаете, он живой или утонул?
— Думаю, живой, — сказал Горбов.
— Тогда вы должны его обеспечить хоть из-под воды!
А Горбов смекал, что бегать за Сашкой, упрашивать подлеца, чтобы снялся в кино, это уже слишком.
— Он боится сниматься, — сказал Горбов. — Очень робкий характер. Страх берет.
— Это случается, — сказал Сима. — У профессионалов перед камерой и то бывает столбняк.
Такой длинной фразы он еще не говорил, и на него все посмотрели.
— Что же будет? — беспомощно спросил Ван Ваныч.
— Свадьба.
— Свадьба? — задохнулся Алик и даже взялся за горло, зажав в ладони злой кадык, как будто его звериная беготня вверх-вниз мешала ему. — Свадьба? Свадьба? — повторял он.
— Свадьба, — улыбаясь, повторил и Горбов.
— Когда рыба в трюме? Когда мы ничего не сняли? Когда… Короче говоря, взамен работы вы обещаете веселье? — Алик слабо развел руками. — Нет, вы себя уважаете?
— К чему такой апоплексический испуг? — совсем душевно спросил Илья Захарыч, умевший в разговоре вдруг подпустить словцо. — Да вы хоть раз веселились от души? Чтобы забыть, зачем приехали и как друг друга зовут? Во всю ивановскую!
— А потом как вспомнишь! — сказал Ван Ваныч.
— Да ну! Все образуется, — пошатал его за плечо Горбов. — И Сашка храбрей станет.
Киноэкспедиция переглядывалась. Сима перестал бросать камешки и поднялся:
— Прямой смысл.
За ним вскочил и Кайранский:
— Хоть посмотрим, как люди живут.
— Кузя! — не давая Алику возразить, крикнул Илья Захарыч. — Где наш Кузя?
Кузя Второй, по случаю воскресенья державший почту закрытой (у нас ведь не город, а поселок, даже поселочек), перестал делать вид, что он просто ковыряется в носу, и схватился за руль мотоцикла.
— Я, Илья Захарыч!
Горбов сдернул с себя соломенную шляпу, шмякнул оземь, топнул по ней ногой и сказал:
— Объявляй свадьбу, Кузя!
Музыка гремит. Во дворе Алены аютинские девчата и парни, на потеху старикам, выкручивают ногами модный твист «Попокатепетль». Не подумайте, что эта новинка проникла к нам из военного санатория «Чайка», который сиротливо белеет за Медведем и куда девчата бегают, отговариваясь, будто там всегда свежие фильмы, или из дома отдыха учителей, спрятавшегося за Медвежонком. Там своих дам перебор, а кавалеров не хватает, и только раз в неделю бедные учительницы танцуют друг с другом старинные танго и под полечку на баяне прыгают в мешках за призом (духи «Магнолия»), а в остальные дни вокруг царит глухая монастырская тишина, и некоторые лазутчики из Аю этой тишины не нарушают.
Нет, совсем не там рассадник ритмической лихорадки с телодвижениями, над которыми старушки и старики животики рвут. Бацилла нашего места — радист Марконя. Он, поднапрягшись (как умственно, так и материально), переварил две-три книги в помощь радиолюбителю, накупил деталей в городском культмаге, потел, потел и соорудил магнитофон, прозванный им лично «Сборная солянка». Радиоприемник для Маркони — пройденный этап. Он был раньше. Эфир принес нам музыку века, в том числе и эту. Так бурное развитие техники, помноженное на талант народного умельца, привело к тому, что молодежь далекого поселка крутит твист в ногу с молодежью всех столиц. И этим минусом бесспорно положительного технического прогресса еще раз доказывается могучий философский тезис единства противоположностей.
Но молодежь об этом не думает. Она сейчас просто веселится. Во всю ивановскую.
Гена Кайранский стреляет самосад у деда Тимки, с наслаждением окунается в жизнь и крепко обнимает старика, чтобы не утонуть. Гена спешит побольше впитать в себя (впечатлений) и расспрашивает:
— Тимофей Филиппович, а это кто? Вы ведь всех знаете с детства. Вон тот, с бородой, с трубкой.
— Хороший мужик, — отвечает дед Тимка, не зная, как отвязаться от надоедливого гостя, потому что ему хочется запеть рыбацкую песню, он боится, что начнут без него. — Честный. Пьет мало.
— Ну, а тот, который сейчас наливает председателю? В беретке.
— Ничего плохого сказать не могу. Пьет мало.
— А этот, что ногой топает? Ему нравится, как танцуют. Все время смеется.
— Варвара! — кричит дед Тимка, пламенно-краснощекой женщине, маня ее пальцем к себе, и она вылезает, долго освобождая из-под стола толстые ноги, и подходит к нему, хрустя яблоком и отирая рот.
— Ау, дед Тим?
— Твой муж бросил пить?
— Бросил, дед Тим.
— Надолго?
— Думаю, что нет. Сегодня-то уж позволю, — беззлобно говорит она, — свадьба!
— Горько! — кричит дед Тимка, вырываясь из объятий Гены.
Раструб репродуктора на столбе, вознесенный туда Марконей, напрасно силится перекрыть живые голоса.
— Горько! — кричит вся свадьба.
Кирюха наклоняется, выгибаясь колесом, и заглядывает в потупленные глаза Алены, и все видят, как сияют его глаза, а ее только он один. Репродуктор устало вздыхает и сдается, и в это время дед Тимка, вытерев мокрые от вина двухцветные усы, затягивает с дрожью в сердце, которая отдается в тоненьком, но нервущемся голосе:
И все те, что теснятся за столами, что танцевали до седьмого пота, а теперь стоят и обвеиваются кофточками и рубашками на груди, подхватывают:
Столы, в которые нельзя пальцем ткнуть, чтобы не задеть вареную и жареную закуску, домашнюю колбасу и рыбу во всех видах, кроме консервированной, печеную картошку — для любителей (ведь картошка привозная, она у нас не растет, а вот красуется в мундире, с блестками соли, как в орденах, — ее вымыли, осолили крупно — да и в духовку), помидоры, баклажаны, перец, соленые огурцы, капусту, яблоки, сбереженные в погребе для этого дня, и отгоготавших наконец свое гусей, — столы вынесены во двор, под небо, под солнце, дробящееся на бутылках. Ну в каком доме усадишь столько народу? В каких стенах он так развеселится?