— Она была хорошая женщина. И муж у нее был хороший. Рустам. Не вернулся с фронта.
— Честно говоря, я ее… тетю-то… никогда в глаза не видел.
— Вот она.
Хаким-ака тихо проковылял вдоль стены и показал на смеющееся лицо щекастой девушки. С глубокими ямочками на этих крупных щеках. Оттого что смеялась она.
И что-то дрогнуло в душе Кеши, когда он тоже под-шагнул к фотографии.
Точно такая же фотография висела в комнате тетки, над комодом, припылившимся сверху, и в эту рамку, в уголок, была вставлена маленькая карточка, на которой можно было разглядеть обелиск. Фотографии тоже сильно запылились за этот законный срок, пока дом ждал своего нового хозяина… Новый хозяин стер боком ладони слой никем не тревожимой до сих пор пыли, вынул маленькую карточку из угла рамки, поднес к глазам.
— Что там? — спросил Алимджан, возившийся за столом. — Лесничий!
— Братская могила, — сказал Кеша и перевернул карточку. — Сорок третий год… Меня тогда еще не было.
— Вот видишь! А он уже построил для тебя этот дом и погиб.
Кеша пожал плечами, не зная, что ответить.
— Я же не виноват!
— Некоторым везет!
Кеша сел и обвел рукой вокруг:
— Ну, а что бы ты делал, упади на тебя такой подарок?
— Пусть раньше упадет. Тогда подумаю.
— Женился бы?
— Наверно.
— На Мастуре?
— В Ташкенте много красивых девушек.
— А ни одной не привел. У тебя есть девушка?
— Была у меня невеста.
— Расскажи.
— А!
— Почему не женился?
— Сначала институт надо кончить. По плану. У тебя есть план собственной жизни?
— По плану пора поужинать.
— Я серьезно, — настаивал Алимджан.
— Знал я, что тетя мне дом оставит?
— Это случай. А план? Цель?
Взгляд его темных глаз становился жестче.
— Не-а! — отмахнулся Кеша. — Я по вдохновению…
Алимджан засмеялся:
— Будешь жить по вдохновению — скоро задохнешься.
— Спивак! — воскликнул Кеша.
— С новосельем!
С новосельем… Вроде бы и правда племянник старой хозяйки поселился в доме. Он не приводил покупателей и не торопился уезжать. Соседи первыми стали догадываться почему. На то они и соседи, на то у них любопытство, на то глаза. Вот и сейчас они смотрели.
Смотрели, поджав губы, две одинаковые, как близнецы, старушки из настежь открытого окна с раздвинутыми шторами, как из ложи. Смотрела рассерженно-удивленными библейскими глазами женщина, выбивающая коврики с балкона, прикрытого ветками тополей, на которых сушилось маленькое бельишко. Женщина пользовалась этими ветками как квартирной принадлежностью. Коврики она выбивала подолгу. Смотрел из своего голого окошка, как из портретной рамы, Хаким-ака, надев на мясистый нос очки. Смотрел мужчина в тапочках и полосатой пижамной куртке, поливающий цветы под своими окнами, но веер воды, прижатый пальцем к наконечнику шланга, сверкая, брызгал уже не на цветы, а на ноги поливальщика. Смотрела веселая девочка, подлетая на качелях, привязанных к двум акациям во дворе Алимджана. И Алимджан смотрел, сидя на перекладине самодельного турника.
Женщина на балконе сняла коврик с ветки и вдобавок к тому, что хорошо отстучала его палкой, стряхнула воображаемые остатки пыли вниз. Чистюлей была. А девочка с качелей крикнула:
— Тетя Фаня! Что вы делаете? Там же человек!
Тетя Фаня наклонилась, чтобы уже не рассерженно и не удивленно, а почти презрительно посмотреть на Кешу. Это он в глазах маленькой девочки на качелях был человеком, он, третий день топтавшийся под окном Мастуры. Услышав голос девочки, человек спрятался за тополь.
И почти тотчас же знакомо задолбили по асфальту каблучки. От трамвайной остановки привычной, опасливой походкой шла Мастура. И вздрогнула, услышав:
— Здравствуйте.
Кеша вышел из-за тополя.
— А я жду Хакима-ака… с этим… с аппаратом…
Он просто съедал ее глазами. А у нее было все такое же каменное, как вчера и позавчера, лицо, неслыханной красоты и вечной неподвижности, у древних статуй в одной книге видел он такие неподвижные лица. Она прошла мимо и без единого слова свернула в парадное.
Ну что же, подумал Кеша, он человек не гордый и уж чего-чего, а ждать умеет… Охотник! Улица провожала охотника насмешливыми взглядами.
На почте он взял телеграфный бланк и задумался. За широкими окнами пробегали автомобили и троллейбусы, покорно подчиняясь милиционеру, помахивающему им своей полосатой палкой. Когда он останавливал все, что было на колесах, через улицу толпой валили люди, словно муравьи. Со второго этажа они казались маленькими. Да и фигурка милиционера выглядела не очень внушительной, только пузатой.
Нет, город был странным местом неестественного людского скопления, и каждый здесь, наверно, чувствовал себя меньше, чем был, словно жил не во весь свой рост от обильного соседства других с их желаниями, с их требованиями. В лесу он сам по себе. Да вот разве дедовский совет да ружье оберегают тебя от зверья среди безмолвных деревьев. С ними лучше, с деревьями-то… Никто на тебя не смотрит… Есть еще Черныш, собака, всё понимающая по одному движению пальца… С Чернышом тоже хорошо… Стало вдруг скучно от людей. Дышать трудно сделалось.
Сквозь стекла, заменяющие стены, внутрь почты пробивались уличные звуки — то скрипучие автобусные тормоза, то предупреждающий свисток милиционера. Однообразно соседствовали эти звуки в натужном гуле, будто весь город ехал и ехал куда-то и никак не мог уехать.
Кеша не знал, где была эта почта, сложенная из стекла и шершавых плит. Где-то очень далеко от улицы Тринадцати тополей, на новой окраине. Он сюда попал, то едучи, то шагая через весь город. Слезал с автобусов, где придется, и шел, потому что надо было покурить и подумать, а в автобусах курить не давали.
Так и добрался до новых домов и здания с метровыми буквами: «Почта — телеграф — телефон». Ну, что делать, лесничий? Он свел брови, посидел еще минуту и не очень разборчиво — почерк у него был плохой и перо плохое — накорябал на бланке: «Дед формальности задерживают Ташкенте. — Макнул перо в чернильницу, поскреб им по краю, втянул воздух ноздрями и дописал для убедительности: — Бюрократизм».
Обратно тоже пошел пешком, потому что боялся быстро вернуться на глазеющую улицу. Да и на автобусах ездить он не ребенок, а эти расстояния его не смущали. И знал, куда дорогу спрашивать, — театр Навои. Один мужчина предложил ему пятак на автобус, — мол, бывает, забыли дома, не смущайтесь, это очень далеко. Не надо. Он шагал, останавливаясь у магазинных витрин для затяжки времени, а их, витрин-то, было много… И раз увидел он в зеркальном стекле за витриной сам себя и подумал, что в городском потоке выглядел, должно, нелепо из-за своих сапог и лохматой кепки…
Весь следующий день любопытная улица не видела под окнами Мастуры приезжего. Может, образумился парень, уехал? Но наутро вслед за этим пустым днем улица ахнула.
Посередине проезжей части, у всех на виду, Кеша бесстрашно стоял в новеньком коротком пиджаке, крапчатом да еще с разрезом сзади, в белой рубахе с галстуком, многоцветно разрисованным, в сверкающих узконосых полуботинках. Изредка он совал руку в карман, вынимал оттуда отщипнутый от лепешки кусочек и жевал, что называется, без отрыва от поста. А сам все смотрел на окно, где не шевелясь висела кремовая от солнечного света занавеска или штора, он не знал, как лучше назвать по-городскому. Зато он чувствовал, что сегодня все должно решиться, и по его лицу от напряжения все время скатывались капельки пота.
Окно было старинное, большое, больше, чем во весь размах рук, не ташкентское, а венецианское — всплыло в памяти слово. Всего одно такое окно было на улице, а может, и во всем городе. Ее окно.
И только он стал думать про это, как легкая штора колыхнулась и отошла от одного края. Он обмер, перестав жевать… И увидел в окне пол-лица и глаз Мастуры. Ее раскрытый, дальше некуда, недобрый глаз.
Он стоял и улыбался. А наулыбавшись, повернулся и побежал за клацающим трамваем, огибавшим угол. Он загадал: выглянет она — еще останется. Вот так — просто. Сменив трамвай на автобус, через весь город он доехал до того самого пузатого милиционера, до той почты с пальмой и еще какой-то стрельчатой зеленью внутри, потому что почта оказалась счастливой, и вразмах написал деду еще одну телеграмму, с чернильными брызгами, — что за перья были на этой почте!