Мастура встала с кушетки и тихонько подошла к окну. Шлепанье голых подошв испугало ее, хотя она передвигалась совсем тихонько, не дыша. На самую капельку отвела край шторы и поглядела на улицу, где все было и знакомо и ново в этот час.
Улицу наискось разлиновали тонкие тени тополей, будто и тополя прилегли отдохнуть. Их кроны таяли где-то не в небе, а за крышами и заборами.
Спокон веку, когда еще мама была девочкой, эта улица называлась улицей Тринадцати тополей. Теперь, даже с молодыми, их стало меньше… Состарятся и упадут и эти тополя, не станет и ее, а название, наверно, сохранится, потому что есть какие-то нерушимые законы бессмертия, которым подчиняется большая жизнь, та, что больше каждой людской жизни.
На дороге, под окном, лежали битые кирпичи, отмечающие футбольные «ворота» для мальчишек, а в небе держалась без дрожи крупная звезда.
Улица тонула в тишине. Улица была маленькая, а тишина большая, на весь мир. В тишине казалось преувеличенным одиночество. И сама ночь бесконечней. Как Вселенная, с которой сейчас робко соприкасалось сердце.
Мастура подальше отвела штору, и ванька-встанька, спавший на подоконнике, на всю Вселенную шевельнул колокольцем. Мастура зажала его в руке. Она не знала, что тишина бывает такой предательской и тоскливой.
Ей захотелось мысленно пройти по всему городу.
Спал фонтан на площади Навои. Спали будки телефонов-автоматов, стоявшие по одну сторону фонтана тесным строем. Спали трамваи в депо. Спали дома с темными окнами.
Но уже просачивался сквозь сон новый свет, новый день. Ночь подошла к той грани, за которой она вдруг разбивается первым голосом птицы, а потом сквозь птичий базар долетает через крыши звонок трамвая. Всегда кажется, что это проехала мама. Сейчас ей вставать, умываться, пить чай из термоса…
Неожиданно, как дикие, завыли собаки. Будто их одновременно обидели там и тут. Раскатилось что-то похожее на гром, только не над головой, не в небе, где сумрак уступал место розовой теплоте, а глубоко внизу, под ногами, словно небо и земля поменялись местами, и земля задрожала, и дома быстро передали ее дрожь друг другу. Что это? Будто пьяный водитель мчался на гигантском грузовике через весь город. Электрический плафон над столом отчаянно закачался, даже запрыгал, точно хотел сорваться с привязи и убежать. А в глубине, под ногами, росла новая волна жуткого гула.
Мастура вскинула руку к выключателю. Свет не зажигался, а плафон все прыгал. Она отдернула штору и повернулась спиной к окну, чтобы разглядеть комнату. В отъехавшем от стены шкафу падала и билась посуда. Ничего не понимая, Мастура опять рванулась к окну. Дом напротив осел. Земля смахнула с себя все тени. Тополя выпрямились и стали живыми, шумными деревьями, и над ними встало пыльное зарево, полное не хлопьев сажи, а птиц. Показалось, что все птицы навсегда улетали из города.
— Мама!
Кто-то бежал по улице, голося:
— Атомная бомба!
В комнату с лаем собак и людскими криками панически ворвался воздух, и стало слышно, как город выбрасывал на камни свои стекла. Мастура очнулась от их звона. Все казавшееся ей таким долгим случилось в секунды. Вот зазвенела посуда в шкафчике, а вот шлепнулось на пол зеркало, и его осколками осыпало ноги.
— Война! — вопили внизу.
— Мама!
Мать сидела на кровати, запрокинув голову к потолку, и на глаза ее сыпалась сухая труха штукатурки.
— Война! — крикнула Мастура, хватая мать за плечи. Мать прижала ее к себе и почти сердито сказала:
— Успокойся. Это землетрясение.
В самолете первый раз в жизни Кеша испытал полное раздвоение личности и узнал, что это не такая уж фантастическая штука. Один Кеша летел в Наяринск, к деду, а другой при посадке помахал ему рукой и остался в Ташкенте.
— Дурак ты! — сказал ему улетающий Кеша.
— Нет, это ты дурак! — ответил ему тот, который оставался.
— Она же тебе ясно сказала: улетай!
— Это она тебе сказала, а не мне.
— Ну-ну! Посмотрим, как у тебя будет!
— Написать тебе, как?
— Уволь. Свет клином на ней не сошелся. Я уже забыл ее. Летим — покуриваем, глазеем на девушек.
По самолету идет одна, в свободном платье из скользкой ткани, переливающейся цветными пятнами. Узбекский шелк. И сама узбечка, девочка с прямыми, мальчишескими плечами. Платье на них держится как на вешалке, колоколом расширяясь книзу.
— Простите, пожалуйста, это место свободно?
— Абсолютно.
— А то в хвосте так качает.
— Еще бы! На то он и хвост, чтобы качаться. Вам далеко?
— В Новосибирск.
— К тете?
— В академгородок.
— Зачем?
— Консультироваться. Перед кандидатской.
Ого, как! Вот тебе и девочка! А у нее, оказывается, кандидатская на носу. И сразу стала девочка старше.
И Кеша сказал себе: ты же и лица ее не видишь, ты же видишь лицо Мастуры, закрой глаза.
Он прикрыл глаза, и сосны взмыли вверх, и стволы их заалели от зари. Крепко запахло хвоей, задышалось легко. Хвоя липла на сапоги и висела над головой. Было солнечно, зелено, и дед косил траву в каплях росы. А они подходили к деду, он и Мастура, по этой траве. Перестав махать косой, дед сильно приморщил нос. Смотрел на них, улыбался.
— Видишь, а ты боялась.
Это сказал Мастуре он, Кеша, так легко сказал. Дед воткнул косу рукоятью в землю, в траву.
— Салям алейкум!
Это сказал деду он, Кеша.
— А я вас заждался, — ответил дед, вытирая руку о штаны.
Мастура ждала, пока он вытрет, подняв удивленные глаза на сосны. А дед, забыв подать руку, удивился:
— Ишь какая коричневая! С курорта, что ли?
— Я узбечка.
Дед подмигнул ей:
— Поживешь у нас — беленькая станешь.
— Отчего?
— От белых грибов.
Шутник он был, дед, не терялся…
Стюардесса растолкала Кешу. Та самая стюардесса, с которой летел сюда. Ничего особенного. Растолкала — еду принесла.
За стеклом, отрываясь, но не отставая от невидимых крыльев, дуло пламя. Могучие двигатели отбрасывали его синие, негреющие блики в черную бездну. Ни огонька с земли. И то сказать — не птичья высота, а заоблачная.
Где-то далеко-далеко внизу, со всеми своими лесами, пустынями, реками, горами и городами, спадая к горизонту, но нигде не кончаясь, ждала летящего человека его Земля — надежная твердь.
Кеша отвел еду рукой.
— Не хочу. Дайте спать.
— Любите поспать. Молодец! — похвалила стюардесса. Узнала.
— Угу, — промычал он.
…Была свадьба.
Лесорубы из Наяринского лесхоза, геологи из соседнего палаточного лагеря, заходившие к лесничему как домой, по закону скитальцев, для которых вся земля — и стол, и постель, и место прописки, да заезжие шоферы с золотого прииска, стучавшиеся в окна по ночам, набились в избу, по-солдатски стояли вокруг стола и горланили:
— Горько!
Он и Мастура медленно всплыли над столом, уставленным блюдами с пловом, чтобы сибиряки знали, какая есть на свете еда и откуда он добыл себе невесту.
Горько так горько!
Он отвел фату с лица Мастуры, чтобы поцеловать ее, но она закрыла губы ладонью и сказала:
— Я тебя не люблю. Не сладко…
— Выпейте хоть чаю.
Стюардесса оставила голубую чашку с голубым пластмассовым хвостиком в его руке. Он мял спинку кресла затылком.
— Пейте, пока горячий.
Кеша с трудом зацепил двумя пальцами голубой хвостик чашки и стал смотреть, как уходит стюардесса, заплетая крепкими ногами. Прекрасные ноги! Идут как по проволоке. И волосы золотые под голубой пилоткой.
Снижались, но еще были над облаками, где уже во всю ширь хлестало солнце, потом вошли в облака, в мутную залежь весенней непогоды. Тише загудели моторы. Сейчас колеса коснутся земли, и со ступеньки у трапа он увидит красную строку над зданием аэропорта: «Ташкент».