И уже не видела, как Кызымбаев вздрогнул. Простая мысль, подобно молнии, пронзила его голову и заставила пожалеть старуху. Ему подумалось, что он открыл тайну упрямой непохожести ее животных на своих живых родственников. Ислам запрещал копировать природу, запрещал рисовать и даже фотографировать и грозил за это, как за страшный грех, смертной карой. Все пороки ее рукотворчества коренились в исламе. Скандальная старуха боялась!
Хамро-биби лепила.
Пальцы у нее были с большим избытком кожи. Они послушно шевелились, словно бы в сильно съеженных перчатках.
— Я не умею… — приговаривала она. — Я не умею…
А из-под кончиков неуемных пальцев, сохраняя их теплые следы, вылезал верблюд с надменной губой, аккуратными горбами и короткой, до колен, веревкой хвоста, совершенно нормальный, словом, верблюд. И чем нормальнее он становился и чем больше смотрел на него Кызымбаев, тем сильнее охватывали его недоумение и отчаяние. Ислама старуха не боялась. И его, Кызымбаева, тоже не боялась, потому что носила и носила ему невероятных зверят! А сама умела лепить… Слепила верблюда!
Хамро-биби поставила его на лепешки ног и опять понюхала пальцы: пластилин заинтересовал ее. На верблюда она не смотрела. Смотрел Кызымбаев, а старуха хохотала. Глупая! Он давно считал ее глупой и даже ненормальной, а теперь не сомневался в этом. Хохот подтверждал.
Ему и в голову не приходило, что была она талантливой, а талант весел. Может быть, с жизнелюбия, со щедрости и начинается талант и так верит в лучшие дни, что умеет радоваться самой малой радости. А как перестанет верить и радоваться, так и умрет, потому что живет для счастья.
— Зачем? — безудержно простонал Кызымбаев. — Если так умеете, зачем так делаете? — Он чуть не сошвырнул со стола зеленую раскорячку с ее собратьями, и старуха едва успела прикрыть их ладонью, как клуша крылом. — Так не делайте, так делайте!
— Зачем? — в свою очередь спросила она, все еще защищая свои фигурки и глядя на них теплыми, материнскими глазами. — Такой верблюд живой ходит… Там ходит, там ходит… — И вдруг снова расхохоталась. — Когда совсем как живой, сразу видно, что мертвый. Ты в гроб ляжешь, тоже будешь как живой. Но смеяться никто не будет, радоваться не будет, плакать будут! Живой лучше…
Кызымбаев заерзал на стуле и показал на ее компанию, отражавшуюся в стекле:
— Это живые, что ли?
Старуха осторожно погладила свои фигурки.
Была она сегодня какой-то особенно несговорчивой и молящей, а он подумал, что слишком легкое испытание предложил старухе, надо было попросить ее вылепить самолет или жирафа, но теперь не стоило рисковать, и Кызымбаев, положив обе ладони на стол, просто сказал:
— Так… На этом разговор закончен. По-вашему, они живые, а по-моему, неживые. Всё.
За открытым окном, на бульваре, послышалась детская песня, подчеркнувшая тишину, и старуха сказала в этой тишине:
— Нет, не всё!
— Что вам еще от меня надо, уважаемая Хамро-биби?
— Докажи! — крикнула старуха.
Ну, пришла пора ему посмеяться.
— Доказать? Вам доказать?
Если бы он мог это сделать! Какой уж год старался и не мог! Песенка приблизилась, под окном вразнобой зашаркали маленькие ноги. Это значило, что возвращается с прогулки соседний детский сад, и Кызымбаева осенило. Что ж, он демократ, и старуха получит посрамление самым демократическим путем. Пусть!
— Хорошо! Я вам докажу. Вот идут доказательства! Сейчас!
С этими словами Кызымбаев выглянул в окно. Волнующейся вереницей дети шествовали по бульвару за молоденькой женщиной, такой молоденькой, что ее не грех было назвать и девушкой.
— Девушка! Помогите важному делу!.. — И пообещал старухе: — Сейчас… Верховный суд все решит…
Старуха неожиданно засмущалась, вытерла руки о платье и побледнела, а комнату заполняли дети. Зарябило в глазах от цветастых платьев, клетчатых рубах, ярких маек, бантов, тюбетеек, расшитых шелком. В этом городе их умели расшивать не только многоцветным шелком, но и золотом, как нигде.
Кызымбаев выбрал толстого мальчика в такой тюбетейке и вельветовых штанах, прятавшегося в дальнем углу за спину товарища, и глазастую девчонку, сразу прильнувшую к столу. Пусть будет судья скромный и судья бойкий.
— Иди сюда, — позвал он мальчика, но тот залез еще дальше в угол. — Иди, я дам тебе очень хорошую игрушку.
И поманил его пальцем.
Мальчик подошел к столу и насупился.
— Как тебя зовут?
— Рустам! — подбодрила девушка, заодно поправляя косу. — Скажи, что тебя зовут Рустам!
Толстячок молчал, еще ниже опустив голову.
Кызымбаев несколько брезгливо взял зеленую раскорячку и тихонько, чтобы не испугать ребенка, поставил ее перед мальчиком.
— Что это такое, Рустам, а? Вот мы делаем игрушки и не знаем, что это такое.
Прежде чем мальчик освоился и присмотрелся, раздалось несколько голосов:
— Жеребенок!
Рустам схватил жеребенка и внезапно огрызнулся на резвых друзей, исподтишка погрозив им опущенным кулаком:
— Я сам знаю. Жеребенок!
— Да? — с удивлением спросил Кызымбаев и отодвинул Рустама рукой. — А тебя как зовут?
Белый бант встряхнулся, острые кулачки нетерпеливо прижались к подбородку.
— Гюльнара!
— Как красиво тебя зовут! — почему-то польстил девочке Кызымбаев. — Ты и правда как цветок!
— Ага!
— Если это жеребенок, то это кто?
— Это? — Гюльнара — тронула пальцем унылый желтый нос, выглядывающий из-под поклажи, и засмеялась. — Маленький ишак с большими хурджунами.
С перекидными мешками для груза, если сказать по-русски.
Старуха хлопнула ладонями.
— Хамро-биби! — одернул ее Кызымбаев, жестами давая понять, что не надо развивать у детей нездоровый энтузиазм, что суд должен быть беспристрастным, и повернулся к Гюльнаре.
Городская девочка, она, может быть, и не видела настоящего ишака на улице, а такие вот игрушки вовсе сбивали ее с толку. Жалея, он погладил девочку по голове. А девочка радовалась, что дяде нравится ее ответ, она не сомневалась, что этот удивительный дядя в золотых очках сам делает игрушки, с которыми не хотелось расставаться.
Дядя вытер нос кулаком и осмотрелся. Остался еще красный львенок.
— А это что? — повысил голос Кызымбаев, обращаясь ко всем сразу, напропалую.
— Кто, — поправила девушка, кажется уже разобравшаяся в ситуации. — Простите… Это ведь одушевленный предмет… Кто это, дети?
— Лев! — приглушенно, с почтением, отозвались дети. — Лев!
Они его называли «львенок», звучало: шерча — сын льва.
— Красный лев? — растерянно спросил Кызымбаев, совсем обескураженный.
У него было шестеро своих детей, трое еще маленьких, и он хотел хоть что-то уяснить для самого себя.
— Красный — самый храбрый! — сказал Рустам.
— А кто на нем скачет?
— Я! — Какой-то хилый живчик с грязными коленками, в ушитой футболке и синих трусах подскочил к Кызымбаеву, прижался и стал тереться об его руку. — Чур, я первый!
Кызымбаев отдал ему львенка. Мальчик поднес его к самым глазам и сказал:
— РРР!
Его переполняла жажда общения. Девушка назидательно прибавила, обращаясь к своим воспитанникам:
— Мальчик храбрей самого льва! И наш Абрарчик не испугался! — Она повертела игрушку в пальцах. — Какая прелесть!
— Ну ладно, — вспотев, сказал Кызымбаев. — Лев красный, потому что самый храбрый. Это ишак… Ладно… Но жеребенок! Почему зеленый?
Он опять смотрел на медлительного Рустама. Рустам набрал в себя побольше воздуха и сказал:
— Он наелся травы!
Старуха не сдержалась, хлопнула в ладоши и потерла ими. Сама не ожидала такого ответа.
А дети, шумно благодаря дядю, уже уносили зеленого жеребенка, желтого ишака и льва с наездником. Кызымбаев снял очки, подышал на них и надел, не вытирая. Он был потрясен. Старуха тоже сидела и молчала. Стекла потихоньку высохли сами, и Кызымбаев увидел ее и спросил:
— Теперь все лошади будут зеленые?