— Только?
Она совсем печально глядела на меня.
— Нам, бедным людям, дорога такая роскошь.
— Как ты говоришь — роскошь? — повторила она.
— Еще бы!.. Нам надо самим пробиваться, а тут еще…
— Замолчи, замолчи, пожалуйста, — перебила она и вышла из комнаты.
Я пошел к ней. Она сидела на диване и тихо плакала.
— Послушай, Соня… Надо быть благоразумной, а ты все плачешь… Разве я обидел тебя?..
Она молчала.
— Ну, рассуди сама… Можно ли радоваться твоему сюрпризу?
И я стал ей доказывать, что радоваться нечему.
Она слушала очень внимательно. Когда я кончил, она поднялась с места, подошла ко мне и пытливо заглянула мне в глаза… В это время лицо ее было серьезно, очень серьезно.
— Ты недоволен?.. — тихо проговорила она.
— Большой радости нет.
— И пожалуй, посоветуешь мне отдать ребенка в воспитательный дом?
Наконец она сама произнесла слово, которое давно вертелось у нее на языке. Должно быть, на лице моем она прочла одобрение, потому что вдруг побледнела, зашаталась и как сноп повалилась ко мне на руки.
«Скорей, скорей надо покончить с этим! — думалось мне, пока я приводил ее в чувство. — Не связать же себя навеки ради того, что глупый случай вдруг сделал меня отцом!» Из-за такой случайности я не намерен был откапываться от своих планов и смолоду закабалить себя.
Софья Петровна открыла глаза. Я стоял подле и утешал ее.
— Ты меня не любишь, — были первые ее слова.
Я успокоивал ее, говоря, что напрасно она так думает, что я люблю, но что есть положения, при которых человеку нельзя приносить все в жертву любви.
Она выслушала и вдруг бросилась мне на шею. Покрывая меня поцелуями, Соня проговорила:
— Да разве я прошу жертв? Ничего, ничего не прошу… Только люби меня… люби! Ведь я тебя люблю, как никого и никогда не любила!
Она рыдала и в то же время улыбалась.
— Ведь ты… ты честный человек? Ты не стал бы обманывать меня?.. Это было бы… Прости… Я бог знает что говорю…
И она снова обнимала меня. А я молча стоял и думал, как бы лучше выйти из глупого положения, в которое поставила меня связь, и в то же время не слишком огорчить эту добрую женщину.
На другой день, в десятом часу утра, я занялся туалетом с особенною тщательностью, потом зашел к парикмахеру постричься и, скромно причесанный, как следовало молодому человеку в моем положении, отправился к господину Рязанову на Васильевский остров.
Петербургская жизнь научила меня, как надо ладить со швейцарами домов, в которых живут более или менее важные люди, и я без затруднений подымался по широкой, устланной красным ковром лестнице во второй этаж, получивши предварительно от швейцара сведения, что «генерал принимает, и у них никого нет». Я отдал свою карточку презентабельному на вид лакею и через минуту был введен в большой кабинет, уставленный шкафами с книгами и изящной мебелью, обитой зеленым сафьяном. За письменным столом, стоявшим среди комнаты, сидел господин Рязанов, небольшого роста, некрасивый, коротко остриженный брюнет лет сорока, в утреннем сером костюме. При моем появлении он отложил в сторону перо, отодвинул лист исписанной бумаги и поднял на меня небольшие черные глаза, зорко и умно глядевшие из-под очков. Проницательный взгляд этих глаз скрадывал некрасивость лица, придавая ему умное выражение.
— Очень рад видеть вас, господин Брызгунов! — проговорил он, чуть-чуть привставая и протягивая руку. — Садитесь, пожалуйста!
Я сел в кресло у стола и приготовился слушать.
— Вас очень рекомендует Николай Николаевич Остроумов. Он в восторге от ваших занятий и трудолюбия, а в особенности от ваших трезвых взглядов, столь редких, к сожалению, среди нашей бедной молодежи, — прибавил господин Рязанов тоном соболезнования.
Мне оставалось только поклониться.
— Вы, кажется, деятельно помогали Николаю Николаевичу в составлении записок? — спросил Рязанов, и, показалось мне, в его глазах мелькнула усмешка.
— Помогал.
— В составлении записки о среднеазиатской дороге вы, если не ошибаюсь, тоже принимали участие?
— Да, под наблюдением Николая Николаевича.
— Так… так… Она недурно написана, очень недурно, хотя, впрочем, сведения неверные…
Рязанов помолчал, оглядывая меня своим зорким взглядом, и наконец продолжал:
— Остроумов, между прочим, говорил мне, что вы были бы не прочь ехать на лето в деревню в качестве репетитора?
— Да, я ищу занятий.
— Вы занимались прежде репетиторством?
— Как же! И в гимназии, и по окончании курса я давал уроки.
— Вы прежде служили у мирового судьи письмоводителем?
— Да.
— И приехали сюда искать работы более подходящей?
— У меня на руках мать и сестра, а жалованье письмоводителя ничтожно.
— Так, так… Это я к слову… Мне все эти подробности сообщил Николай Николаевич, рассказывая, как вы помогаете вашему семейству. Это такая редкость нынче…
Я потупил скромно глаза, недоумевая, к чему он делает мне такой допрос.
— Сын мой, мальчик двенадцати лет, — продолжал Рязанов, — к сожалению моему, несколько ленив и в пансионе не очень бойко учился, так что ему надо хорошенько призаняться летом для поступления в гимназию.
— В классическую? — спросил я.
— Ну, разумеется! — заметил Рязанов, словно бы удивляясь вопросу. — Так не угодно ли будет вам, господин Брызгунов, взять на себя труд призаняться с мальчиком в течение лета?
Я, разумеется, согласился.
— Я слишком много слышал о вас хорошего, господин Брызгунов, и считаю излишним пояснять, что только отличные рекомендации относительно вашего направления заставляют меня поручить вам занятия с сыном. Надеюсь, им не обижаетесь и понимаете меня, господин Брызгунов?
Он говорил отчетливо, словно бы произносил спич, глядя на меня своим пронизывающим взором, и так отчеканивал «господин Брызгунов», что каждый раз этот «господин Брызгунов» производил на меня отвратительное впечатление. Уж слишком противной казалась моя фамилия в его отчетливом произношении.
Рязанов остановился в ожидании моего ответа и снова повторил:
— Надеюсь, вы не обижаетесь и понимаете меня, господин Брызгунов?
Я ответил, что «обижаться нечем» и что понимаю, как трудно найти подходящего человека.
— Совершенно верно. Я ни за что бы не пригласил к сыну молодого человека, особенно такого молодого, как вы, к которому бы не питал доверия. Нередко молодые люди, быть может и совершенно искренно, бросают в головы детей семена, которые впоследствии дадут печальные всходы. К несчастию, многое в нашей жизни способствует этому и как бы подтверждает нелепицу, которой пичкают непризванные учителя детские головки.
Господин Рязанов остановился на секунду, поправил очки и продолжал:
— Я, господин Брызгунов, очень люблю сына, и вы поймете, почему я позволил себе обратить ваше внимание на те трудности, которыми обставлены родители. Я буду просить вас, господ… (по счастию, взгляд Рязанова упал на мою карточку, и он вместо «господин Брызгунов» произнес: Петр Антонович) я буду просить вас, Петр Антонович, обо всех щекотливых вопросах, которые может предложить мальчик, сообщать мне. Мой мальчик очень нервный, и с ним надо быть осторожным. Мы общими силами будем отвечать ему на щекотливые его вопросы. Мне бы хотелось, и, насколько в моих силах, я постараюсь достичь, чтобы из мальчика вышел трезвый, разумный слуга отечеству, — продолжал господин Рязанов взволнованно, — понимающий, что надо довольствоваться возможным, а не стремиться к невозможному. Надо уметь делать уступки, чтобы не остаться смешным донкихотом. В наше время, когда каждому приходится пробивать себе дорогу горбом, донкихотство обходится очень дорого. Зерно заключающейся в нем истины не стоит будущих разочарований. Надо жить, а не питаться фантазиями.
Я слушал господина Рязанова с удовольствием. Его речь находила во мне полный отклик. Он словно повторял все то, о чем я часто и много думал и что заставляло меня идти, не сворачивая в сторону, по избранной мною дороге. Я не знал еще в то время, как господни Рязанов добился своего положения, — пробивал ли он свою дорогу, как он выразился, «горбом» или нет, но, во всяком случае, он был тысячу раз прав, когда говорил, что «жить надо, а не питаться фантазиями».