— Ты скажи, что я твоя сестра, — настаивала она.
— Он знает, что здесь у меня сестры нет.
Она наконец согласилась на мои доводы.
Накануне отъезда Соня целый день плакала и ничего не ела, и только вечером, когда я приласкал ее, она повеселела и стала душить меня горячими поцелуями. Словно бы предчувствуя, что в последний раз целует меня, она с какой-то страстью отчаяния обнимала меня, беспокойно заглядывая в глаза. Она то и дело спрашивала: люблю ли я ее, и, получая утвердительный ответ, смеялась и плакала в одно время, прижимаясь ко мне, как испуганная голубка. Когда наконец наступил час разлуки, она повисла на шее и, судорожно рыдая, шепнула:
— Смотри же, пиши и возвращайся… Ты ведь вернешься, не обманешь?
— Вернусь, вернусь, — отвечал я.
— Смотри же, а то… будет стыдно бросить так человека… Ведь я тебя люблю!
Я вышел расстроенный. Мне все-таки жаль было Соню, с которой я расставался навсегда.
Еще раз она крепко поцеловала меня, и… я вышел из своей маленькой конуры с тем, чтобы никогда больше в нее не возвращаться.
Приехав на Николаевский вокзал, я уже застал там все семейство Рязановых: мужа, жену, сестру жены — пожилую даму, племянницу господина Рязанова — девушку лет шестнадцати, англичанку-гувернантку и Володю.
Рязанова оглядывала публику в pince-nez, которое придавало ее лицу необыкновенно пикантный вид, Рязанов был какой-то сумрачный и недовольный. Он сидел около жены и что-то говорил ей, но она, казалось, не очень-то внимательно его слушала и продолжала разглядывать публику.
Когда я подошел к группе, Рязанова оглядела меня с ног до головы, кивнула головкой и сухо проговорила:
— Наконец-то! Мы думали, что вы опоздаете.
Рязанов любезно протянул свою руку и сказал:
— Напрасно ты конфузишь, Helene, молодого человека: еще полчаса времени до отхода поезда.
Затем он представил меня своей свояченице и племяннице и, отводя в сторону, проговорил:
— Смотрите же, Петр Антонович, пишите мне, как занимается Володя. Пишите чаще, — обронил он.
Я обещал писать о сыне, и мы подошли к группе.
Рязанова пристально взглянула на меня, отвела взгляд и как-то странно пожала плечами, взглядывая на своего осоловевшего мужа.
Пора было садиться в вагоны. Рязанова поднялась с места, а за нею вся остальная компания с мешками, баулами и сумками. Мне тоже дали нести маленький саквояж. Муж и жена пошли вместе и оживленно заговорили. Я шел недалеко от них, и до меня доносились звонкий смех Рязановой и веселый голос мужа. На платформе Рязанов не имел уже мрачного вида. Напротив, он был доволен и весел и не отходил от жены. Как видно, она умела по своему желанию менять его настроение. Недаром Остроумов предупреждал меня, что Рязанова взбалмошная бабенка и держит мужа в руках. По всему было видно, что он говорил правду.
Для семейства Рязанова было отведено особое купе (Рязанов был директором железнодорожного общества. Он занимал несколько должностей), в котором и разместилась дамская компания. Рязанова, однако, находила, что тесно, и сделала гримасу, так что муж беспокойно взглянул на нее. Впрочем, когда поставили к месту все мешки, чемоданы и баулы, то оказалось, что «ничего себе».
Мое место было в соседнем вагоне I класса. Я занял место у окна и вышел из вагона наблюдать за Рязановыми, к которым бросила меня судьба. Рязанов мне очень нравился, а сама она казалась капризной и избалованной женщиной, которой, пожалуй, трудно будет понравиться. Я помнил совет Остроумова: «Постарайтесь понравиться ей».
— Уж вы, Петр Антонович, будьте так добры, навещайте изредка дам и вообще не оставляйте их в дороге! — любезно просил меня Рязанов, оборачиваясь ко мне.
— Непременно.
— Не пугайтесь просьбы мужа! — вставила Рязанова. — Вам не придется очень хлопотать с нами. Мы привыкли путешествовать.
Я взглянул на барыню. Она была необыкновенно изящна в сером коротком дорожном платье, плотно облегавшем красивый ее стан и не скрывавшем маленьких ножек, обутых в ботинки на толстой подошве, с сумкой через плечо и в крошечной соломенной шляпке, надетой почти на затылок. Она была такая свежая, красивая, статная. Все на ней было изящно и просто. Тонкая струйка душистого аромата приятно щекотала нервы, когда она стояла близко. На подвижном лице ее играла приветливая, довольная улыбка выхоленной женщины, сознающей свою красоту и силу. Теперь она отвечала ласковым взглядом на взгляды, полные любви, бросаемые на нее мужем. Он, казалось, сам расцветал под ее взглядом, тихо разговаривая с ней.
Пробил второй звонок.
Рязанов поцеловал женину руку, потом поцеловался с ней три раза и перекрестил ее. Сына он горячо обнял и тоже перекрестил.
— Смотри, Леонид, скорей приезжай! — говорила Рязанова из вагона.
— Ты знаешь, Helene, как бы я хотел скорей быть с вами!.. Быть может, в конце июля вырвусь…
— Приезжай, папа! — крикнул сын.
— Приеду, приеду. Кланяйся, Володя, Никите… Твой пони ждет тебя! Ты, Helene, пожалуйста, не рискуй… Не садись на Орлика, пока его не выездят… С кем ты будешь ездить? С Андреем? Да скажи, пожалуйста, Никите, чтобы он написал мне… Ну, Христос с вами… Прощайте! Прощай, Helene, до свидания, Володя… Поправляйтесь, Marie… Не шали, Верочка!.. Прощайте, мисс Купер!..
Пробил третий звонок.
Рязанов приветливо махал шляпой, махнул и в мою сторону. Поезд тихо двинулся.
Дорогой я изредка подходил к Елене Александровне, осведомляясь, не могу ли я быть чем-нибудь ей полезен, но она любезно благодарила и говорила, что ей не нужно ничего. В Москве мы остановились на сутки и затем поехали дальше по Рязанской дороге. На третий день вечером мы вышли на маленькой станции, где два экипажа ожидали нас, чтобы везти в деревню. Елена Александровна была не в духе. Она суетилась и жаловалась на усталость. Совершенно напрасно она сделала замечание Володе, распекла горничную и, обратившись ко мне, раздражительно сказала:
— Пожалуйста, поскорей, Петр Антонович… Да что ж вещи?.. Распорядитесь, чтобы скорей их несли!
Я ни слова не ответил на ее выходку… Да и что сказать? Ясно, она глядела на меня, как на «учителя», который, по ее понятиям, почти приравнивался к слуге.
Мне пришлось ехать в экипаже вместе с гувернанткой, Володей и горничной. Всю дорогу я молчал и злился.
Прелестный уголок был Засижье, куда мы приехали. Огромный старинный дом стоял в тенистом саду с вековыми липами, кленами и дубами. Сад тянулся к маленькой быстрой речке, шумевшей по камням… За речкой шли поля с черневшими крестьянскими избами.
Усадьба была отлично устроена. Дом содержался в порядке и чистоте. Мне отвели прекрасную комнату во втором этаже с балконом в сад. Классная комната была внизу.
С следующего же дня я начал занятия с мальчиком. Он занимался недурно, но был рассеян. Задумчиво глядел он большими черными глазами во время уроков и вздрагивал, когда я обращался к нему с вопросами. Со мной он был ласков, но, казалось, я ему не особенно нравился; он никогда не рассказывал мне, что волнует его ребячью голову и о чем он так задумывается; никаких щекотливых вопросов не задавал.
Жизнь в деревне потекла однообразно, правильным порядком. Я рано вставал и ходил гулять, потом пил кофе у себя в комнате, затем часа два мы занимались с мальчиком; остальное время было в полном моем распоряжении. Завтракали и обедали по звонку. Я спускался к завтраку и обеду и скоро уходил наверх. Меня не удерживали внизу и не стесняли. Я держал себя в стороне, обмениваясь короткими фразами с членами семейства.
Елена Александровна в деревне казалась еще красивее, чем в городе. Румянец играл на ее щеках, и она, всегда изящно одетая, свежая, веселая, вела в деревне деятельную жизнь. По утрам беседовала с приказчиком Никитой, умным, плутоватым мужиком, читала, а после обеда устраивала общие прогулки и катания. Меня никогда не приглашали принять в них участие, и я, признаться, был очень рад этому, так как Рязанова продолжала держать себя со мной с любезной сухостью и, казалось, боялась допустить меня стать с членами семейства на равную ногу. Меня, очевидно, третировали как учителя, бедного молодого человека совсем другого круга, которому место не в порядочном обществе. Все члены семейства смотрели Елене Александровне в глаза. Когда она бывала в духе за обедом, все весело шутили и смеялись; но чуть Елена Александровна капризно поджимала губки, хмурила брови и пожимала плечами — все притихали. Старшая ее сестра, немолодая и болезненная женщина, беспокойно взглядывала на нее, подросточек-племянница, бойкая гимназистка, опускала свои быстрые глазки на тарелку, а мисс Купер, аккуратная англичанка, еще более вытягивалась и сидела, точно проглотила аршин. Один только пасынок не разделял общего поклонения. Он очень сдержанно относился к мачехе и, по-видимому, не очень-то ее любил. И она не выказывала большой привязанности к нему, была с ним ласкова, ровна, но между ними теплых отношений не было… Общее поклонение, которым окружали эту барыню, она принимала как нечто должное… Избалованная вниманием, она, казалось, и не могла подумать, чтобы к ней могли относиться иначе. За обедом, отлично сервированным, обильным и вкусным, она изредка обращалась ко мне с двумя-тремя фразами, как бы желая осчастливить учителя, и часто, не дожидаясь ответов, обращалась к другим, не обращая на меня ни малейшего внимания. Понятно, это оскорбляло меня, но я не показывал вида и держал себя сдержанно и скромно, не вмешиваясь в разговор и отвечая короткими фразами, если со мной заговаривали.