— Капрон, — пояснила Светлана. — Ну, как?
— Здорово… — похвалил Глеб. — А это что? На окна?
— Олух царя небесного. Это платье. Вечернее.
— А-а…
— Много ты понимаешь! — продолжала сердиться Светлана. — Ничего ты не понимаешь… И вообще так платья не смотрят.
Минуту поколебавшись, заявила:
— Погоди-ка…
Она распахнула дверцу шкафа — едва ли не всю комнату на две половины перегородила эта дверца. В одной половине, за столом, остался сидеть Глеб Горелов. В другой половине — за дверцей — была Светлана. Там зашелестел, заскользил шелк.
Глеб Горелов курил папиросу и смотрел на дверцу. Между дверцей шкафа и полом оставалось пространство. И было видно, как хлопотливо топчутся, как плавно поворачиваются на каблуках ноги. Ступни малы и узки, а пышный подъем выступает из туфли. Щиколотки полны, но кажутся стройными, переходя в упругие, с выпуклыми мышцами икры. Видеть дальше мешает дверца.
Однако Глебу Горелову кажется, что он видит сквозь эту дверцу, угадывает за ней все. Все, что ему не видно и неведомо. Крутые, величаво-спокойные бедра двадцатисемилетней девушки. Ничем не стесненную, округлую талию. Ровно дышащую грудь. Пологие плечи. Статную шею.
Глеб стряхивает пепел папиросы куда-то мимо пепельницы.
Ему кажется, что он видит сквозь дверцу шкафа ее лицо. Очерченное с грубоватой нежностью, сероглазое. Губы мягкие, свежие. Тяжелый узел русых волос на затылке.
Такая она — Светлана Панышко, Светлана Ивановна. Все в ней покойно и плавно, бестрепетно.
Дверца шкафа, скрипнув, затворяется. Светлана стоит перед ним в шуршащем белом платье. Юбка щегольски топорщится, вырез у шеи глубок, узкий рукав, оставляя плечо нагим, плотно охватывает запястье.
Она делает шаг навстречу, поворачивается, как в танце — рука на отлете, другая придерживает юбку. Еще поворот, шаг назад, полупоклон и — встала прямо.
Черт его знает, отчего любой из женщин присущ этот талант встать и сесть красавицей, повадка королевы и профессиональный жест манекенщицы? Впрочем, не любой, не каждой… Но эта — умеет.
— Ну?
На лицо Светланы Панышко — торжество. Ах, как она счастлива! Она сама, своими руками, хотя и на чужой машине, сшила вот это несравненное платье.
Ах, всего-навсего полвека назад она, эта русская девушка — затворница, чернавка, воительница, — без колебаний, без жалости ножницами обрезав косу, рвалась из кухарок, из швей, из маменькиных дочек в курсистки, лбом прошибала стены, ежилась от оскорблений и — ликовала безмерно, заполучив диплом: она — врач, она — агроном, она — человек!
И вот, полвека спустя, она, эта русская девушка — одна из сотен тысяч, — как на обыденность, как на правило, как на само собой разумеющееся смотрит на свой диплом инженера и бесконечно горда, если умеет сама себе сшить нарядное платье. И пройтись в нем павой. И даже обо всем этом не подумать.
Обо всем этом Светлана сейчас не думала — она просто радовалась новому платью.
Глеб Горелов тоже не об этом думал. Он о другом думал. Он задавил окурок в пепельнице, поднялся, шагнул к Светлане, сильно обнял ее и стал целовать.
Она ответила — охотно и спокойно. Напомнив, однако:
— Платье не мни…
А он мял это новое платье. Он железной хваткой стиснул упругое и прохладное тело девушки, целовал плечи, угрюмел от страсти и становился некрасивым.
— Не надо… — сказала Светлана. Отстранила его мягко, но уверенно.
Глеб Горелов вернулся к столу, сел, взъерошил волосы. Они снова рассыпались по лбу. Только теперь не печально, не по-сиротски свисали эти темные пряди, а диковато, жестоко, зло.
Он злился. Он злился на нее за то, что так неизменно уверенна и спокойна оставалась она в его объятиях. С тех пор, как впервые разрешила ему обнять себя. Ему бы посмеяться, ему бы пошутить над этим спокойствием: мол, из какого-такого неизвестного металла и каким-таким неизвестным холодным способом отковали вас, дорогая Светлана Ивановна, любопытно мне узнать как механику…
Но ему было не до шуток. Он принимал это спокойствие за равнодушие, а равнодушие относил на свой счет. Он злился на нее. И злился на себя за то, что не смел ослушаться, не смел быть настойчивей…
Дрожащей от волнения рукой он потянулся к своему плащу, извлек из кармана бутылку с захолустной наклейкой: «Коньяк. Плодово-ягодный». Водрузил бутылку на стол.
— Зачем это? — нахмурилась Светлана. — Ты же бросил как будто?
— Я и бросил, — убежденно, глядя ей прямо в глаза, подтвердил Глеб. — Уже месяц.
— А принес зачем?
— Сегодня положено. По случаю твоего отъезда. И потом, стоит ли затевать разговор — одна бутылка?