Выбрать главу

— Не знаю, насколько это похоже по тембру и по манере — сам человек об этом судить не может, — говорил он. — Маршаку, например, кажется, что он у тебя не похож! И, конечно, ты в этом рассказе многое выпустил из того, что было в действительности, а кое-что, наверно, сгустил. Но если хочешь знать — характер того заседания ты схватил, в общем, верно. И я думаю, что мы тогда поступили правильно!..

Нет, решаюсь!

В конце 1942 года — это был, наверно, декабрь — в Москве, в Союзе писателей СССР, состоялось расширенное заседание секретариата правления с повесткой: «Прием в члены Союза».

Собрались в опустелом кабинете А. А. Фадеева. Богатых туркменских и узбекских ковров с вытканными изображениями Пушкина и Горького, которые украшали комнату в мирные годы, — этих ковров уже но было: их закатали в трубки и отправили далеко, в тыл. Теперь посреди кабинета стояла чугунная печка, из черных железных труб в подвешенные на бечевках жестяные коробки стекали черные капли. Окна затягивали плотные бумажные шторы. Писатели были кто в чем: военные, чином побольше — в волчьих жилетках, среднего звания — в собачьих, помладше, вроде меня — в кроличьих. «Гражданские» сидели, не раздеваясь, в зимних пальто, которые за время войны потеряли свою новомодность и имели какой-то отчасти подержанный вид. Все похудели. Но разговоры шли оживленные, настроение было приподнято-деловое.

Пока рассаживались, Фадеев просматривал и обдумывал бумаги. Окончив, предложил приступить. Лицо его приняло сосредоточенно-строгое выражение.

— Товарищи, — сказал он. — Полтора года идет Великая Отечественная война. За это время мы потеряли третью часть нашего писательского состава. Сегодня мы собрались, чтобы впервые пополнить эту жестокую убыль в наших рядах…

За время войны выросли новые кадры советской литературы — поэты, прозаики, очеркисты, которые работают в армейских и фронтовых газетах и на флотах, сражаясь не только пером, но, когда требует обстановка, бьются с оружием, не страшась смерти. Многие из них еще не члены Союза. Я думаю, что сегодня мы единодушно обсудим эти кандидатуры. Но тут есть несколько анкет писателей старшего поколения — не членов Союза, которые не воюют на фронте, но нужны нашей литературе. Поэтому, если нет возражений, я предлагаю разобрать эти заявления вначале… Анкета Бориса Глебовича Успенского, которого я лично рекомендовал бы принять в члены Союза. Это сын замечательного писателя-демократа Глеба Успенского, глубокий знаток творчества своего отца…

Асеев Николай Николаевич тенорово воскликнул:

— Саша, а что он написал сам?

— Коля, — отвечал Фадеев, и в интонации его был слышен упрек. — Ты же сам знаешь, что он ничего не написал. Но дело в том, что мы до войны не успели издать полное собрание сочинений и писем Глеба Успенского, у него чрезвычайно тяжелый почерк, и многие его сочинения содержат зашифрованный смысл, который способен понять только тот, кто был свидетелем создания этих вещей. Если мы потеряем Бориса Глебовича, мы не сможем после войны по-настоящему издать произведения его отца. Поэтому, Коля, сегодня принять в Союз писателей сына Успенского — это в известной мере все равно, что принять самого Глеба Успенского.

Радостно улыбнулся тому, что сказал, и тому, что собирался сказать, и добавил:

— К тому же ты знаешь, Коля, Борис Глебович — человек интеллигентный и много не съест!

Все засмеялись, проголосовали. Б. Г. Успенского в члены Союза приняли.

— Тут есть заявление Перцова Петра Петровича, — продолжал Фадеев, отложив бумаги Успенского. — Но рекомендаций у него нет, сочинений его никто не читал, изучить его труды, которых, кстати сказать, он не представил в комиссию, в настоящее время у нас не было никакой возможности. При этом он давно ничего не пишет. Последняя его книжка вышла в двадцать шестом году, а сейчас — сорок второй. Очевидно, нам следует воздержаться от приема Петра Петровича Перцова, — глаза его снова заиграли от смеха, — тем более, что один Перцов у нас в Союзе писателей уже есть!

Все захохотали, Фадеев всех громче своим пронзительным фальцетно-матовым смехом.

— Кто захочет высказаться по кандидатуре Петра Петровича? — спросил он, когда умолк смех.

Прокашлявшись от волнения, ибо к работе секретариата никакого отношения никогда не имел и намерение было дерзко, я все же решился:

— Александр Александрович! Можно? Я Перцова читал! Петра Петровича.

— Товарищи! — воскликнул Фадеев. — Заговорили немые. Ираклий! Ты же еще никогда не брал слова! Скажи, что ты про него знаешь?

Тут я выложил все, что помнил, главным образом по каталогу Публичной библиотеки, где одно время служил:

— Он был редактором журнала «Новый путь»… Это критик, поэт… Хороший знакомый Блока. В советское время у него была книжка про Третьяковскую галерею и мемуары…

— Да-да-да-да-да… — Фадеев поощрял меня, напряженно моргая. — А что ты читал из его сочинений?

— Просматривал когда-то про Третьяковскую галерею.

— И что ты можешь сказать?

— То есть как что?… Это книжка о Третьяковской галерее, о картинах, которые там висят…

— Ты смеешься над нами, Ираклий! Неужели мы сами не в состоянии понять, что в книге о Третьяковской галерее описывается Третьяковская галерея. Это же не рекомендация!

— Подробностей я просто сейчас не помню и книжку, видел очень давно…

— Да. И он давно уже ничего не пишет и, вероятно, уже ничего не сможет дать нашей литературе?!

— По-моему, — вставил я, — он очень старый человек и, наверное, просто уже не может писать. Фадеев взглянул в анкету:

— Простите, товарищи, это виноват я. Я не обратил внимания на то, что это очень древний старик, рождения 1868 года!.. Как жаль, Ираклий, что ты ничего больше не можешь сказать о нем. В какие годы издавался его «Новый путь»?

— По-моему, в девятьсот четвертом и, в девятьсот третьем…

— Скажи скорее, что этот Перцов не участвовал в сборнике «Вехи»!

Это опасение рассеяли несколько голосов.

— Да, это я сам помню… — Фадеев подумал. — Жаль, что мы не знаем, с каких позиций написана книга о Третьяковке. Хотя, с другой стороны, нетрудно предположить, что картины Третьяковской галереи не дают повода для разговора об антинародном искусстве, а книга вышла в двадцать шестом году, и вряд ли он мог в ней выругать Третьяковскую галерею.

— Надо отложить это дело, — посоветовал кто-то из членов секретариата. Фадеев снова подумал.

— Нет, — сказал он, — давайте решать сейчас. Рядом, так сказать, доживает свой век старый писатель, отдавший все силы делу литературы. Мы здесь будем изучать, что он там написал, а его за это время снесут на кладбище!.. Я думаю, что нам следует его принять!

Приняли.

Приняли еще несколько человек.

— Передо мной, — сказал Фадеев, — заявление крупнейшего советского библиографа Игнатия Владиславовича Владиславлева, которого я лично очень уважаю. Но, к сожалению, я против его приема в Союз писателей. Мы можем принимать людей, которые пишут. А библиографы регистрируют то, что написали другие. И если мы примем Владиславлева, мы тем самым откроем дорогу всем библиографам. Этого нам не позволяет устав.

Лебедев-Кумач возразил;

— Александр Александрович! — Сочный басок его прозвучал очень внушительно. — Давайте Владиславлева все-таки примем. Я согласен: он ничего не написал, но ведь и из нас никто без него ничего не написал.

Фадеев выпрямился.

— Василий Иванович, — сказал он торжественным голосом, обратив на пего непроницаемый взгляд. — Если вы что-то написали при помощи Владиславлева, так вас за это в Союз писателей уже приняли!

Асеев все-таки возразил:

— Жалко, Саша! Давай примем его в виде исключения!

— Нет, Коля! — отвечал Фадеев полушутливо. — Давай исключим его из этого списка в виде принятия.