Второй раз за сегодняшний день Пифагор ощутил угрызения совести. И все-таки философ не хотел отдавать даром то, что мог продать.
— Я подумаю над твоим предложением, Алсибед, — медленно промолвил он. — А теперь, дети мои, вернемся к занятиям. Если когда-нибудь вам и предстоит возделывать это поле, вы должны быть готовы.
После нескольких часов живой дискуссии Пифагор внезапно объявил об окончании занятий.
— Силы мои убывают. Завтра мы продолжим изыскания вокруг моей великой теоремы.
Наблюдая, как крепкие юнцы резво заскользили вниз по склону, Пифагор понимал, что сказал лишь часть правды. Тогда как умственные силы философа действительно истощились к концу дня, напряжение в чреслах стало почти болезненным в предвкушении прихода Эвритои.
Ученый едва успел почистить и уложить бороду, как заметил на своем берегу реки Эвритою. Изящные, обутые в сандалии ноги женщины оставляли ровную полоску следов на склоне, и следы эти вели в самое сердце Пифагора.
И вот она появилась, раскрасневшаяся от бега и бесконечно желанная. Черные локоны прилипли к вспотевшему лбу. Грудь вздымалась под белой тканью. Слабый животный, мускусный запах исходил от ее соблазнительного тела.
Глубокие серые глаза Эвритои встретились с глазами философа — женщина казалась взволнованной. Вместо того чтобы, как обычно, сразу же упасть в объятия возлюбленного, она беспокойно оглянулась на Тарентум.
— Что беспокоит тебя, дорогая Эвритоя?
— Меня снедает страх, что наша недозволенная связь откроется. Этим утром я видела недоброе знамение.
— Что за знамение?
— Один из рабов вернулся с рынка с корзиной, наполненной рыбой, а сверху лежала рыбина с черным, грязным хвостом. Ты же сам предупреждал: «Не ешь рыбу, чей хвост черен!»
Пифагор протестующе замахал руками.
— Мое замечание относительно недоброй природы этих созданий носило аллегорический характер — я предупреждал против тех, кто черпает силы в грязи. Не тревожься более, Эвритоя! Ты ведь не ела эту рыбу? Значит, бояться нечего. Поспешим укрыться под моей мягкой и теплой овчиной.
Введя жену Глокуса и мать Архита в пещеру, совсем скоро Пифагор уже наслаждался зрелищем ее великолепной наготы. Быстро скинув одежду, философ сжал Эвритою в объятиях. Как всегда, женщина начала свои ласки с поглаживания его золотого бедра.
Чудо из чудес — большая неровная заплата на внутренней стороне бедра была не из плоти. Абсолютно непроницаемое вещество, не поддающееся ни ножу, ни благородному камню, походило на тончайший лист кованого металла, полностью воспроизводящего все мышцы, сухожилия и вены, — яркая заплата, неприметно вживленная в кожу. Отсутствие подходящего слова в языке заставило Пифагора назвать ее «неразрушимым золотом», ибо материал, из которого она была изготовлена, вряд ли встречался где-нибудь еще на Земле.
Жуткий шрам напоминал Пифагору о первой встрече с созданиями апейрона, не позволяя философу усомниться в том, что гости — не просто создания его сонного воображения. В первый раз перед Пифагором явились Перевитый Червь и Скрюченный Жук. Червь оказался существом страшно болтливым и немыслимо скрученным. Форма чужака отрицала любую возможность подсчитать количество спутанных нитей, из которых состояло его тело, — две, три, четыре? Червь предложил Пифагору магическую силу Числа Реки, и, когда философ с жадностью набросился на бесценный дар, Жук глубоко вонзился в бедро философа, оставив заплату из неразрушимого золота. Посмеиваясь, Жук называл изменение «установкой дополнительной платы памяти», а потом Червь непостижимым образом передал Число Реки зачарованному Пифагору. Проснулся философ полностью измененным.
Первое время Эвритоя пугалась сияющей пластины на бедре Пифагора. Однако после того как философ сказал женщине, что пластина — знак божественной-благодати — и почему бы Эвритое не верить этому? — она научилась находить ее возбуждающей.
Эвритоя кончиками пальцев провела по необыкновенно чувствительной поверхности золотого бедра, и вот уже овчина, подняв столб пыли, накрыла Пифагора и Эвритою, пока философ делил пополам треугольник Эвритои и становился радиусом ее сферы. Четное и нечетное слились в Едином.
Утолив страсть, влюбленные лежали, раскинувшись и улыбаясь друг другу.
Пытаясь, как обычно, угадать, о чем думает Эвритоя, Пифагор размышлял о том, что она тоже воплощает собой форму числа, как и любая женщина, и любой мужчина. Женщины представляли собой четные числа, мужчины — нечетные. Однако каким же огромным должно быть число, полностью выражающее Эвритою, число, способное уловить в сеть удобных для обозначения символов все оттенки ее запаха, изгибы медовой кожи, спокойный тон обыденной речи и резкие вскрики в экстазе?