Грузинка безмолвно кивнула головой.
— Муки терпел я и жить хотел, — продолжал Пронский, — ради тебя, ради красы твоей. Думал — вызволят от смерти, и из ссылки убегу и как-никак, злом, насилием, а добуду тебя.
Последние слова князь проговорил упавшим, тихим голосом, но царевна слышала их и, сурово сдвинув брови, гордо выпрямилась.
— Не гневайся, — заметив ее движение, сказал Пронский, — я ведь каюсь! Теперь таких мыслей во мне нет; об одном молю, прости меня… Простишь ли, царевна? — тоскливо прозвучал голос несчастного узника. — Дай мне спокойно умереть!
Царевна подошла близко к нему, положила свою мягкую, теплую руку на его влажный лоб и ласково проговорила:
— Я прощаю тебя от души, бедный, бедный мой князь!
Пронский осторожно взял ее руку и прикоснулся к ней губами.
— Царевна… а подаяние нищему? — произнес он молящим голосом.
Елена Леонтьевна не поняла его.
— Подаяние? О каком подаянье ты говоришь?
— Царевна, я к вечеру умру… Исполни мою последнюю, предсмертную просьбу…
— О чем же ты просишь? — недоумевала Елена Леонтьевна.
— Поцелуй меня!.. — прошептал князь. — Умру ведь я… Неужели перед смертью откажешь мне в этом?
Елена Леонтьевна резко отшатнулась от него.
— Безумец, чего ты просишь! — пролепетала она.
— Умру ведь, умру, — повторял точно в бреду Пронский. — А ты слово дала, царское слово, что мольбу мою последнюю исполнишь…
— Боже, что он просит! — прошептала царевна, закрыв лицо руками.
Пронский снял с груди ладанку, быстро вскрыл ее, застонав от боли, которую причинили его рукам вывихи и раны при его резких движениях, и, высыпав какой-то белый порошок в кружку с водой, залпом выпил ее до дна.
— Видишь! — показал он царевне пустую ладанку. — Конец, значит, теперь все равно что покойника поцелуешь. Ни греха, ни бесчестия в этом нет.
Елена Леонтьевна поняла и содрогнулась от ужаса; невыразимая жалость охватила все ее существо, и, не имея сил сопротивляться мольбам умирающего, она нагнулась к нему, и ее губы коснулись его — раскаленных.
На мгновение князь слабо сжал ее в своих объятиях, потом его руки упали как плети, и он нечеловеческим усилием воли сдержал стон, готовый вырваться из его измученной груди. Он лежал теперь неподвижно на своем сбитом соломенном ложе.
Царевна в течение нескольких минут смотрела на его бледное, сразу успокоившееся лицо, на которое уже надвигалась печать смерти, потом перекрестила его и бесшумно вышла из кельи.
Дверь с жалобным визгом повернулась на ржавых петлях, и все опять стало тихо и безмолвно вокруг Пронского, как в глубокой могиле. В туманной грезе мерещилось ему, что его действительно опустили в могилу. Ощущение тяжелой, мрачной тишины причиняло князю странную боль. Ни звука, ни света… Уж не умер ли он? Но его мозг еще работал и сердце хотя слабо, но билось. Где он? Что с ним? Когда, зачем и куда его опустили? Сознание мешалось в его голове. Сон это или греза? Кто был тут, кто говорил мгновение тому назад? И почему на его душе стало так спокойно, так тихо, так сладко? И откуда вдруг этот мягкий свет в его глазах, блестящая точка, которая спускается к нему все ниже, все ближе и вот уже озаряет его своим лучезарным, радостным блеском? А, да ведь это царевна с его дочкой Ольгой явилась к нему в последнее мгновение жизни, в этом светлом сиянии, чтобы принять его последний вздох. Как хорошо умирать, какое счастье покинуть эту унылую темницу — жизнь!
Глава 48
В Кремле опять было движение. На площадях толпился народ, всюду сновали «жильцы»; на «стойке» стройно вытянулись стрельцы.
К Красному крыльцу то и дело подъезжали кареты, из которых медленно вылезали старики, именитые бояре да князья; подъезжали и бояре помоложе на ретивых арабских или персидских конях, богато разукрашенных и увешанных золотыми и серебряными бляхами, колокольцами, перьями и звериными хвостами, позади седла были литавры, в которые ударяли палками, чтобы лошадь шарахалась, играла и звенела всей своею сбруей; не доходя до крыльца, слезали и шли дальше пешком.