Да, именно взгляд этих прекрасных глаз, сразу покоривших сердце Стрешнева при первом свидании с нею в мариенбургской таверне, заставил его бросить славную службу, отказаться от выгод, соединенных с нею, и погрести себя в этом уединении, где единственным счастьем почитал он проводить долгие вечера рядом с нею, сидя на этой старой скамейке под зеленою сенью старого сада.
Часто дерзкий на словах, храбрый в битве, находчивый в трудных обстоятельствах ратного дела, здесь, в этой мирной обстановке сельской жизни, с глазу на глаз с таинственной красавицей, этот воин терялся, как ребёнок, и робел, как солдат перед царем.
При малейшем движении ее соболиных бровей, при малейшем строгом взгляде этих глаз, которыми он все еще не мог вдосталь налюбоваться, он чувствовал, как сердце его тоскливо сжимается и как непонятный холод сковывает его тело, лишает его свободы движений и как язык его отказывается повиноваться ему.
— Машенька, — заговорил Стрешнев, заглядывая искательно в глаза своей подруги жизни, — как ты, в своем здоровье? Чует мое сердце, что невесела ты стала в последние дни. Скажи мне, голубка, какая печаль гнетет тебя? Я ли не угодил тебе, моя красавица? Холопы ли мои тебя изобидели, али скучаешь ты здесь, в моей вотчине, и хочется тебе куда выбраться отсюда? Скажи, здорова ли ты?
Марья Даниловна нетерпеливо повела плечами, слегка сдвинула брови и насмешливо проговорила:
— Здорова, спасибо за осведомление.
— Машенька! — с трепетом проговорил Стрешнев, глядя на суровое выражение ее лица. — Я ведь вижу, что ты не в себе. А я-то как спешил сюда, как рвался оттуда, думая, что ты скучаешь здесь одна… Но вот прошел год, и я почти никогда не вижу улыбки на твоем прекрасном лице.
— Не смешлива я… — сухо ответила она.
— Одначе, даже в тяжкое время твоей жизни, помнишь, там, в кабаке, в Мариенбурге, когда палили пушки, кровь лилась на улицах и солдаты взяли тебя по моему приказу, ты и тогда улыбалась, и вид у тебя был веселее, чем нынче. Нынче ты ходишь хмурая, будто червь тебя точит, и на все мои слова и ласки ты только молчишь. Должна же быть тому какая причина. Невозможно, чтобы это без причины было… Вот ты и скажи мне…
Марья Даниловна уклонилась от его объятий, отодвинулась на другой край скамьи, провела рукою по глазам, точно смахивая с себя докучную грезу, и, взглянув прямо в лицо собеседнику своему, отчетливо произнося каждое слово, сказала:
— Никита Тихоныч! Ты хочешь знать о моей докуке. Изволь, я скажу тебе. Зачем ты взял меня тогда из мариенбургского кабака? Разве я просила тебя об этом? Разве ты осведомился о моем желании? Ты взял меня силой, сделал своей пленницей, заточил в эту могилу, сделал прислужницей своей жены, Натальи Глебовны. Сам ты уехал на службу царскую, а я оставалась здесь в тоске-одиночестве. Ты думаешь, мне весело было здесь?
— Люба моя! Но ведь как только оказалось время, ты видишь, я приехал к тебе и даже опалил царя на себя, того ради для, чтобы быть с тобой в любви и согласии.
— Ты думаешь, мне весело было здесь? — как бы не слушая его оправдания, упорно повторила Марья Даниловна. — Как думаешь ты, Никита Тихоныч, ежели вольную птицу, привыкшую летать по поднебесью, на всей ее вольной воле, с утра до вечерней зари, поймать и заточить в клетку, будет она для утехи охотника песни распевать да крылышками помахивать?
— Но разве ты не свободна? Ведь не Наталья Глебовна, моя жена, а ты здесь — полная хозяйка. Разве не делаешь ты все, чего только не захочет душа твоя? Разве чего недостает тебе в моем доме? Разве сама жена моя не угождает тебе, желая быть угодной мне?
— Повремени малое время, Никита Тихоныч, — прервала она его горячую речь, — дай и мне молвить слово.
— Говори, Машенька, говори!
— Все это так теперь, когда ты сюда приехал, но не так было прежде, когда тебя здесь не было. Это — первое. А второе— разве мало я натерпелась от твоей хозяйки и твоих людишек? А еще скажу тебе: хотя и угождают мне теперь здесь, но все же Наталья Глебовна есть настоящая жена твоя, хозяйка, а я — ее холопка и твоя наложница. И еще скажу тебе: всего у меня вдосталь и ни в чем я не нуждаюсь, это ты сказал истинно. Но и птицу, которую охотник поймает в степи, он часто сажает в золотую клетку и, конечно, кормит и поит ее досыта. Но клетка, даже и: юлотая — узилище, а корм, отпускаемый ей охотником, горек.