Меншиков сделал несколько шагов по своей комнате.
Но Экгоф не двигался с места.
Меншиков с заметным удивлением взглянул на него.
— Что же ты? — сказал он ему. — Или имеешь еще что сказать мне?
— Нет, князь… ничего более… Только…
— Только — что?
Экгоф вытер платком пот, которым был покрыт его лоб. Вид полковника был растерянный и жалкий.
— Только я хотел спросить вас, — нерешительно проговорил он, — я хотел спросить…
— О чем? Спрашивай…
— Я хотел спросить… ежели бы вы были на моем месте… То есть, ежели бы между вами и ею было то, что было между нами, — поступили ли. бы вы так, как поступил я?
Меншиков без колебания подал ему руку.
— Вот мой ответ, — сказал он торжественным голосом. — Как ты думаешь, протягивают ли руку человеку, которого презирают? Твоя совесть безупречна, Людвиг. Можешь спать спокойно. Своим доносом ты освобождаешь нашу обожаемую государыню от ее опаснейшего и лютейшего врага… А нас всех от чудища страшна. Ступай и подними высоко голову. Ты сделал не больше того, что должен был сделать. Прощай!
Экгоф откланялся, но, несмотря на ободряющие слова Меншикова, он вышел из его комнаты с низко опущенной головой и с убитым видом опозоренного доносом человека.
Меншиков следил за ним, не спуская глаз, и, когда он скрылся за дверью, пожал плечами и проворчал:
— Глупец! Об заклад побьюсь, что он теперь кается в том, что сделал…
Светлейший был прав.
Экгоф раскаивался. И до такой степени, что шесть месяцев спустя он кинулся в самую горячую боевую схватку и нарочно подставил свою грудь под датскую пулю во время битвы с датчанами.
Доносчик несчастной Марьи Даниловны скончался от ран.
Глава 26
Между тем Меншиков недолго обдумывал, как, когда и в каком виде осведомить царя обо всем, что он только что услышал.
Он быстро переменил камзол, надел шляпу и, сев в повозку, помчался к царю.
Царь был занят другими делами и выслал сказать своему любимцу, чтобы он приехал позже.
Но Меншикову не терпелось, и он потребовал немедленной аудиенции по весьма важному, не терпящему отлагательства делу.
Царь терпеть не мог, когда его отрывали от начатого дела для другого, и потому заставил все-таки князя выждать достаточное время в соседней комнате.
Голова Меншикова горела, и сердце его билось усиленно во время этого вынужденного ожидания…
Наконец, камердинер царя растворил перед ним двери.
Царь стоял у стола во весь свой гигантский рост и встретил Меншикова сухо.
Князь тотчас же угадал по его лицу, что Петр не в духе — он хорошо и давно изучил все оттенки выражения его лица.
Очевидно, минута для такого дела была выбрана самая неподходящая, и Меншиков уже раскаивался в своей обычной поспешности и горячности и охотно ретировался бы назад.
Но было уже поздно.
Конечно, он мог бы отложить свой рассказ о деяниях Марьи Даниловны до другого раза, более удобного, и выдумать что-нибудь другое для доклада царю. Но ничто иное не объяснило бы его настойчивости в требовании свидания, и все другое навлекло бы на него сильный гнев его царственного друга.
Он вспомнил, как еще очень недавно царь, разгневавшись на него, повелел ему ради вящего унижения таскать лоток с подовыми пирогами, и до такой степени растерялся, что ничего подходящего для доклада о чем-либо другом выдумать не мог.
Между тем царь, уставившись на него, проговорил:
— Что тебе, Данилыч, от меня занадобилось, скажи на милость?
— Ваше величество…
— Назойлив ты стал. Ежели тебе говорят, что я занят делами спешными и важнейшими, чем твои доклады, неужто не мог ты выбрать иное время?
— Ваше величество…
— Знаю наперед, что ты скажешь. Что в городе все благополучно? Или что коллегия облыжно обвинила тебя в новом лихоимстве? Ой, Данилыч, плохие шутки ты шутишь со мной. О двух головах ты, что ли? Мало я тебе мирволил да попускал? Как бы не превратиться тебе в твое первобытное состояние пирожника… Дождешься, гляди!
Меншиков все больше и больше терялся при этих словах императора.
— Государь, — наконец проговорил он, с трудом подыскивая слова. — Государь…
— Так говори же, наконец, коли пришел!
— Государь…
И Меншиков рассказал царю все, во всех подробностях, что сам только что выслушал от полковника Экгофа.
Он внутренно трепетал во время своего рассказа, но не упустил из него ничего важного и ничего мелкого.