Она вошла в зал с высоко поднятой головой, как будто она ничего дурного не совершила, а пришла сюда, чтобы одним словом разрушить все те обвинения, которые собрались, как грозная туча, над ее победной головушкой.
Но определенного плана защиты у нее не было несмотря на то, что она продумала несколько ночей напролет, ища приличного оправдания своим преступлениям.
Но она ничего не находила больше в своей смятенной душе.
Раз еще, за день перед судом, заходил к ней Меншиков, и она слезно умоляла его быть допущенной к императрице или императору.
Он сурово отказал ей в этом.
Теперь, уже на суде, она, видимо, была совершенно спокойна.
Президент коллегии спросил ее:
— Ты ли Марья Даниловна Гамильтон?
— Я, — тихо ответила она.
Он сообщил ей об обвинениях, тяготевших над нею.
Она выслушала его, не спуская с него глаз, в которых загорелся теперь злобный огонек.
— Винишься ли ты во всем взведенном на тебя участниками, сообщниками и свидетелями?
— Нет, — гордо ответила она.
И вдруг, точно подмываемая какою-то внутренней силой, она громко, негодующим, резким голосом заговорила:
— Нет, не винюсь! Ничего того не было. Это вороги мои наклепали на меня, дабы погубить меня в глазах царева величества.
— Какие вороги? О ком говоришь ты ныне? Кого ты обносишь?
— Мой первейший, лютейший ворог — князь Меншиков. Он добивался моей любви, в которой я отказала ему. Он мстит мне и сам сказал мне об этом всего несколько дней назад. Облыжно показывает он на меня. Можно ли верить человеку, который сам под судом и следствием…
Ее остановили, но она, стараясь перекричать президента, продолжала:
— Завистников у меня много… Разве трудно обнести женщину и погубить ее? У меня нет защитников, и Меншиков воспользовался этим.
— Не князь Меншиков донес на тебя. Против тебя под клятвою доносят полковник Экгоф, Телепнев, цыган Алим…
— Все они подкуплены Меншиковым.
— Они целовали Крест и Евангелие. Цыган же сознался в своих преступлениях, которые совершил вместе с тобою.
— Все они подкуплены Меншиковым, — опять настойчиво повторила она. — Вот мои злые вороги, а ни в чем ином я не виновата…
Эта речь вылилась у нее залпом, безудержно, разом. Она сжигала свои корабли.
Ее вывели под стражей, и она упала в дверях суда в обмороке от истощения и волнения. Бессонные ночи, тяжкие думы, резкий переход от величия к падению подточили ее силы и энергию. Ее последняя речь была и последней вспышкой ее сильной, энергичной души, последняя попытка самообороны. Все, что она наговорила на суде, вырвалось у нее почти бессознательным криком, и в этот крик вложила она всю ненависть.
Но тотчас вслед за этим энергия ее, вся израсходованная в этом наболевшем крике, быстро иссякла. Бодрость духа падала, и она вернулась в суд во власти глубокой апатии и равнодушия к своей судьбе.
Она уже сознавала, что теперь, более чем когда-нибудь, ее песенка спета и ее судьба решена.
Она уже больше не защищалась. Ее дерзкие слова, сказанные в судебном месте, только отягчили ее положение.
Она отвечала теперь односложно, вяло, неохотно.
И, когда ей устроили очную ставку с цыганом, она во всем повинилась.
— Винюсь, — сказала она, — во всем на меня взводимом винюсь, только решайте скорее и отпустите меня.
Суд приговорил ее к смертной казни. Палач на площади отрубит ей голову.
Когда она услышала этот приговор, гордая и дерзкая голова ее низко поникла и чудные глаза ее заволоклись слезами.
Ее увели.
Приговор поднесли к утверждению Петра, и он, ни минуты не колеблясь, утвердил его своим твердым и энергичным почерком.
Казнь должна была состояться через несколько дней, и Марья Даниловна, как особой милости, просила через Меншикова, чтобы не откладывали исполнения приговора, а ускорили бы его.
Эта последняя милость была ей оказана.
Глава 33
В узком и сыром каземате проводила Марья Даниловна свою последнюю ночь на земле.
Она вздрагивала от пронизывающей ее сырости и холода, так как казематы не отапливались, а в середине марта было еще очень холодно.
Одна, всеми покинутая, всеми брошенная, с окоченевшими руками и ногами, с горящей от лихорадки головой, сидела она в этом темном каменном мешке в бессознательном ожидании, когда отворится со скрипом железная дверь и ее уведут отсюда туда… туда… где ее ожидает еще более и мрачный, и сырой, и темный каземат— глубокая могила.