После дежурства можно было ехать обратно, но уже в ту пору возникла любопытная закономерность — у меня в любом посольстве (если это в Азии) всегда есть знакомые. В том, сингапурском случае — в лице умной девушки Инны и ее грозного папы, человека с внимательными глазами.
Они справедливо решили, что каждый раз после тяжкого сидения «на кнопке» меня следует кормить — там же, на территории посольства, в одном из колониальных домиков под красной черепицей, среди пальм и кустов бугенвилеи.
И даже открывать мне, в каждом таком случае, зеленую холодную бутылочку «Хайнекена». Я эти бутылочки помню до сих пор, они были великолепны.
Шел, кажется, пятый месяц моей учебы (и третий — «кнопки»), и грозный папа вдруг пригласил меня к себе в маленький кабинет, оставив Инну убирать со стола.
— А вот почитай-ка, — протянул он мне листок. — Только предупреждаю: бумагу не мять, это документ.
Она была написана, конечно, от руки. Я, подняв брови, разбирал эти фразы: «проявляет нескромность, живя явно не по средствам… Превратили свое жилье в помойку с постоянно разбросанными вокруг него костями, что видят иностранные граждане и формируют, таким образом, представление о моральном уровне советского человека…»
И подпись, конечно. Одна. Гриба там не было.
— Это он просто не умеет еще такие штуки писать, — сказал мне грозный папа. — Разминается. Умел бы… Ну а раз так — посмеялись мы, и в архив. А потом, откуда же он знал, кому это попадет. В общем, отдыхай, студент. Учись. И молчи. Улыбайся. Это не последний случай в твоей жизни.
Я тогда не испугался, потому что это было и вправду смешно, и еще потому, что я был просто слишком мал, опыта не хватало.
Потом по доносу выслали в Москву нашего студента, который слишком тесно подружился с сингапурской китаянкой, но я, кажется, даже как-то не связал эти два события.
Улыбался ли я потом Шурику? Вроде бы да. Мы спокойно досидели вместе свой срок в Наньяне, потом доучились год в Москве — как и раньше, в одной группе. Пожимал я ему руку? Конечно же, да. Я и сейчас считаю, что пожимать руку можно кому угодно и говорить тоже с кем угодно. Просто… люди — они разные.
А после выпуска мы практически не видели друг друга. И только перед самым концом советского времени, году этак в девяностом, я услышал, что Шурика вышвырнули с работы — не помню, какой, и из партии (что было, по тем временам, полным крахом всей жизни), вдобавок от него ушла жена. На встречи выпускников он с тех пор не приходит. Исчез. Совсем исчез.
И только тогда я испугался. И такой же страх испытывал каждый раз, когда с людьми, которые делали мне какую-то гадость, что-то случалось. А оно случалось всегда — без всякого моего вмешательства, даже без малейших злых мыслей с моей стороны. Я просто забывал о них — и вдруг слышал нечто вот такое: крах.
И тот донос на меня хотя был первым, но не единственным. Их было в советское время три. И все три эти бумаги мои знакомые, к которым они попадали, со смехом давали мне прочитать — разные люди, в разных ситуациях. А с написавшим этот донос что-то потом, совсем потом, происходило. Само по себе, мои знакомые тут были ни при чем.
А это и правда страшно.
Я попытался вспомнить Шурика — темненький, курносый, как и было сказано, с круглыми глазами. Некрасивый. Но не такой уж и страшный. Учился… вроде бы на твердую четверку. Да, это неприятно, когда кругом гении. Но с четверкой ему ничего плохого не грозило. В конце концов, давайте вспомним, как учился великий ныне Мурат. Погано учился.
В нашем институте, как и во всех прочих, в советское время люди делились на обычных студентов и производственников. Уже тогда всем было предельно ясно, что не только три-четыре года на производстве, но и два года службы в армии создавали какой-то непоправимый умственный барьер. Производственникам было рядом с нами очень плохо и очень трудно. Но они чаще всего дотягивали до пятого курса и неплохо потом устраивались, хотя бы потому, что к тому времени обычно уже были в партии.
Шурик, однако, и производственником не был. Он просто был… никем? Ну, средним.
А тогда — зачем, зачем он это сделал, со мной и, возможно, с другими?
И за что с ним произошла эта история, когда его выгнали отовсюду, как пса, — ведь я бы его простил, я на него и не сердился даже, зачем сердиться на дурака, который и донос-то написать не умеет?