Безумие.
Я должна дать ему имя. Буду называть его Калибаном.
Пьеро. Провела целый день с Пьеро, читала о нем, рассматривала репродукции его картин в альбоме, жила в них. Как я могу надеяться стать настоящим художником, если так слаба в геометрии, в математике вообще? Нужно будет, чтобы Калибан купил мне специальные книги. Займусь геометрией. Покончила с сомнениями по поводу модернизма в искусстве. Представила себе картины Пьеро, стоящие рядом с работами Джексона Поллока, да нет, даже рядом с Пикассо или Матиссом. Глаза на его картинах. Так и вижу эти глаза.
Как много у Пьеро может сказать рука. Даже складка на рукаве. Я все это знала, нам говорили и говорили об этом сотни раз, я и сама так говорила. Но по-настоящему почувствовала это только сегодня. Я почувствовала, что наш нынешний век — век притворства и мистификаций. Как много люди говорят о ташизме, о кубизме, о том или другом «изме» и произносят длинные слова и фразы — огромные, вязкие сгустки слов и фраз. И все для того лишь, чтобы замазать, скрыть простой факт — либо ты можешь писать картины, либо — нет.
Хочу писать как Берта Моризо. Не подражать ей в цвете, форме, в чем-либо физически воплощенном, а писать так же просто, с таким же светом. Я не хочу быть художницей умной, великой, «значительной», не хочу, чтобы мне навешивали ярлыки, придуманные неуклюжими аналитиками-искусствоведами. Я хочу писать солнечный свет на детских лицах, цветы на зеленой изгороди или улицу после апрельского дождя.
Суть предметов. Не сами предметы.
Как на всем играет свет, даже на мельчайших деталях.
Может быть, я просто расчувствовалась?
Подавлена.
Я так далеко от всего. От всего нормального. От света. От того, чем хочу быть.
Ч.В.: пишешь всем своим существом. Сначала учишься этому, дальше — как повезет.
Прекрасное решение: я не должна быть слабой.
Сегодня утром сделала целую серию быстрых набросков вазы с фруктами. Раз Калибан жаждет давать, не буду беспокоиться об испорченной бумаге. Я «развесила» наброски и попросила его выбрать лучший. И конечно, он выбрал те, которые были больше всего похожи на эту злосчастную вазу с фруктами. Я попыталась ему объяснить. Расхвасталась по поводу одного из набросков (который больше всего понравился мне). Он меня разозлил: все это ничего для него не значит, и он дал мне понять своим униженным «Поверю вам на слово», что на самом-то деле все это его ничуть не интересует. А я для него — дитя малое. Подход — «чем бы дитя ни тешилось».
Он слеп, слеп. Существо из другого мира.
Сама виновата. Красовалась перед ним. Как же мог он понять волшебство и значительность искусства (не моего искусства, Искусства вообще), когда я была так тщеславна?
После обеда мы поспорили. Он всегда просит моего разрешения остаться, побыть со мной. Иногда мне так одиноко, что разрешаю. Хочу, чтобы он побыл со мной. Вот что делает тюрьма. Бежать бежать бежать.
Спор о ядерном разоружении. Несколько дней назад у меня были сомнения. Теперь нет.
М. (я сидела на кровати, курила. Калибан — на стуле, на своем обычном месте, у открытой железной двери. В наружном подвале работал вентилятор).
Что вы думаете о водородной бомбе?
К. А что о ней думать?
М. Ну что-то вы же должны думать?
К. Надеюсь, она на вас не упадет. И на меня тоже.
М. У меня создается впечатление, что вам не приходилось общаться с людьми, которые всерьез воспринимают то, что происходит. (Он сделал обиженное лицо.) Ну, давайте попробуем еще раз. Что вы думаете о водородной бомбе?
К. Если я и скажу что-нибудь всерьез, вы этого всерьез не примете. (Я уставилась на него и не отрывала взгляда, пока он не заговорил снова.) Это же ясно. Ничего тут не поделаешь. Никуда от нее не денешься.
М. И вам все равно, что случится с человечеством?
К. Все равно — не все равно, — какое это имеет значение?
М. О Господи.
К. Нас ведь не спросят.
М. Послушайте, ведь если нас будет много, нас, тех, кто считает, что ядерное оружие — это зло и что честный народ, честное государство и помыслить не должны о том, чтобы это оружие у себя иметь, какими бы ни были обстоятельства, правительству придется что-то делать. Правда?